— Тем, которые на роялях играют… до всего дело, — пояснил Батый. — А ты, придурок, на носу заруби: будет, как я хочу!
Игрун приподнялся на цыпочки и поднес к носу Батыя фигу.
Батый рассмеялся. От неожиданности.
…Игрун возвращался из музыкальной школы. У него была манера задумываться на улице, размышлять на ходу. Он спотыкался, наталкивался на прохожих, а бывало, и на столбы. Как всегда, извинялся: перед прохожими искренне, перед столбами — автоматически. «Ты же можешь натолкнуться и на троллейбус!» — волновалась прабабушка. — Если тебе нужно отвлечься, присядь на скамейку».
У бабушек и дедушек его были и другие внуки; родители хронически пребывали в дальних командировках, а прабабушка столь же хронически была для него свободна.
— Отдыхать от жизни — не привилегия, а наказание. От этого наказания правнук меня избавил!
Они одинаково принадлежали друг другу… Просьбы прабабушки исполнялись беспрекословно — и скамейка, о которой она сказала, сразу же нашлась недалеко от подъезда. По дороге домой Игрун опускался на нее, чтобы призадуматься… о музыке, о гармонии и дисгармонии в окружающем мире. Он был верен не только людям, но и тем предметам, земным пространствам, которые полюбил. В том числе и скамейке вблизи от дома — вылинявшей, с тоже ослабевшими от времени ножками. Он редко обходил ее стороной.
Тот вечер требовал подведения итогов, поскольку утром Игрун поднес фигу к носу Батыя.
Тяжелая крышка необычно огромного люка, что расположился у ножек скамейки, была кем-то сдвинута. Этого Игрун не заметил: он уже погрузился в раздумья. И с рождения скверно видел… Игрун наступил на крышку — она поддалась, люк разинул перед ним свою круглую пасть.
И проглотил Игруна… Крышка вернулась на положенный круг — захлопнулась западня.
Игрун ударился головой о металл… Надо было изо всех сил кричать, но сил у него не было. Или он потерял сознание… А может быть, постеснялся.
Книги он начинал читать с последних абзацев: хотел быть уверен, что все кончится хорошо…
Автоответчик
Из дневника матери
— Ты, я наблюдаю, на ходу что-то шепчешь себе под нос, губами неслышно сама с собой разговариваешь, — когда-то, в моем предалеком детстве, разволновалась мама. — «Ваша дочка вполне здорова?» — спросила меня соседка. Ты уж соседей не озадачивай!
Чтоб и дальше с собой беседовать, я стала вести дневник. Мама просила не «озадачивать» окружающих. Но я сберегаю в тетрадках то, чем жизнь озадачивает меня.
Давно уже сама стала матерью, а все пишу и пишу…
«Мамуля, я очень тебя люблю… Я о-очень тебя люблю!» — Дочь оставляет на автоответчике эти слова, если где-то задерживается, а стало быть, почти каждый день. Чаще всего потому, что о ком-то печется. И признания ее — всегда в одной фразе, дважды повторенной, — гораздо дороже мне, чем были бы самые безумные мужские признания. Коих я, впрочем, ни разу не удостаивалась.
Безумных не удостаивалась… А получила в Катином возрасте одну-единственную записку, которую сегодня отыскала и перечла: «Давай вечером вместе займемся химией: завтра контрольная!» Это предложение будущего супруга. Предложение не в том значении, в результате которого родилась наша дочь, а в самом обыкновенном, ученическом. Слово «вместе» подчеркнуто — и только это таит в себе некий полунамек. Под «химией» тогда еще разумели лишь таблицу Менделеева, формулы и задачки. Иная «химия» возникла между нами гораздо позднее. И все равно то первое предложение я гордо отвергла: зачем было подчеркивать интимное «вместе»?
А у дочери в куртке, которую сегодня собралась постирать, я обнаружила пять до сумасшествия пылких объяснений в любви. И я бы даже сказала, в страсти… Все написано одним и тем же метущимся почерком — значит, кто-то обезумел всерьез. И домогается! Надеюсь, сама Катя признается в любви лишь маме… И все-таки я лишилась покоя. Скажу об этом дочери, не таясь! И покажу ту свою единственную записку, которую, несмотря на ее невинность, отвергла.
— Как же отвергла, если почти двадцать лет хранишь? — спросит дочь.
— Чтобы тебе показать!
Так можно ответить, но ведь она разразится своим завораживающим хохотом.
Я приметила, как возбужденно реагируют на Катю ее приятели-старшеклассники. Да и приятели мужа тоже. Установлю для гостей мужского пола возрастной ценз: буду приглашать исключительно престарелых. Муж скажет: «Всюду ты ищешь несуществующие угрозы, чтобы их упорно предотвращать!» Разве могут отцы проникнуть в материнские чувства? Вот и он не желает учитывать, что в доме растет красавица.
Катя же, покорно и терпеливо выслушивая материнские наставления, смотрит на меня с жалостью: она сочувствует мне. Как и всем страждущим…
Людям свойственно думать прежде всего о себе и порой о ближайших родственниках, то есть вновь о себе. А Катя обожает заботиться о других. О ней-то эти другие хоть когда-нибудь позаботятся?
— Ты сама меня такой воспитала, — отбивается она от моих очередных опасений.
Но как я могла взрастить в ней те качества, коими вовсе не обладаю?
— Наша дочь становится копилкой чужих страданий, — сказал мне супруг с иронией, которой обычно маскирует свои беспокойства.
Если уж и он, хладнокровный технарь, встревожился!
В последнее время «копилку» до отказа заполнили беды ближайшей Катиной подруги, у которой, в отличие от моей дочери, имеется единственная внешняя привлекательность: романтичное имя Далия. Внутренних достоинств у Далии предостаточно, но их надо разглядеть, обнаружить. А мужской пол, особенно в юном возрасте, к подобным «рентгеноисследованиям» не склонен.
— Для меня в ее имени много смысла, — объяснила мне дочь. — Расшифровать его надо так: «Даль и я». «И я» — это обо мне… Указание на то, что именно я должна в какой-то мере определить даль ее жизни. Позаботиться о ней. Понимаешь?
— Понимаю, что люди, как правило, хотят освобождать себя от чужих тягот, скинуть их с плеч. А ты стремишься чужие тяготы на себя взвалить. И это грозит опаснейшими последствиями!
— Но у Далии, ты знаешь, нет мамы. Мама ее, ты помнишь, умерла совсем недавно, в прошлом году. Умерла во сне… Все говорили: «Легкая смерть!» Для кого легкая? Для нее самой? А для Далии? Она услышала мамино «Доброй ночи!», а ее «Доброе утро!» уже не услышала. Невозможно себе представить…
Катины душевные состояния проявляют себя очень бурно: она не смеется, а хохочет, не целует меня, а зацеловывает, не плачет, а рыдает.
Я бросилась извиняться, утирать ее слезы. Мне стало ясно, что Катя вознамерилась едва ли не заменить Далий мать.
Когда она успокоилась, я попросила:
— И все же… Побереги себя. И мои нервы.
Дочь так нежно, как умеет только она, меня обняла.
— Клянусь, я дорожу твоим здоровьем… больше, чем собственным.
— А я хочу, чтобы ты научилась всем собственным дорожить больше, чем чьим-то чужим. В том числе, и моим!