Альберт уехал в Париж. Он откликнулся на приглашение президента Перго (только французы способны сделать писателя главой государства!) и принял кафедру недавно скончавшейся мадам Кюри. Я не успел с ним повидаться до отъезда.
Что касается меня, то, несмотря на Июльские законы, я старался держаться. Будучи евреем, уступил свое место заведующего кафедрой современной истории венгру. Отныне читать лекции в университете имели право только австрийцы нееврейского происхождения, мадьяры и чехи.
Тем не менее я получал удовольствие и от преподавания истории в старших классах школы.
Потом вышел Майский декрет 1936 года: в то время как во Франции победили социалисты и там гарантировали равные права этническим французам и жителям отдаленных колоний, а Дакар сделали чуть ли не второй столицей, среди подданных Австро-Венгерской империи усиливалось неравенство. Как и многим другим, мне пришлось смириться с запретом на преподавание где бы то ни было и удовлетвориться местом клерка в городском архиве. Многие мои бывшие коллеги предпочли изгнание, но я был слишком привязан к Эмме и ее родителям, чтобы уехать навсегда. В 1939 году нас лишили даже права быть государственными служащими, и начались по-настоящему трудные времена. К тому же появились группировки «молодых арийцев». Тогда-то на меня и вышло Сопротивление. Я знал о существовании Ассоциации помощи жертвам преследований, но предпочитал держаться от них подальше. Контакты с такой организацией могли использовать для подтверждения обвинений, предъявляемых евреям властями. Тем не менее я согласился сотрудничать — хотя бы для того, чтобы иметь возможность покинуть страну, если станет совсем тяжко.
Именно тогда я получил письмо от Альберта, который звал меня в Париж: с отъездом многих преподавателей в новые университеты Африки или Индокитая открылись вакансии, а следовательно, и перспективы интересной работы во Франции. Еще Альберт просил меня привезти ему кое-какие бумаги, которые он оставил в университете, — просто забыл в шкафу.
Это письмо еще раз напомнило мне о том, как многое изменилось в последние годы для людей моей национальности. Я никогда по-настоящему не ощущал себя евреем, пока меня не лишили права преподавать. Более того, мой паспорт теперь был изуродован огромным красным штампом, который к тому же приходилось показывать чуть ли не на каждом углу. Не говоря уж о ношении желтой звезды на одежде, обязательном с 1938 года. Когда я отправился в университет за бумагами Альберта, выяснилось, что мне запрещено входить в некоторые учреждения. Думаю, именно в этот день я после долгой апатии наконец осознал в полной мере степень своего унижения и решил, что должен что-нибудь сделать, чтобы это правительство не уничтожило нас всех. Как хорошо я запомнил ворота, через которые прежде входил столько раз, и полицейского, члена партии, брезгливо вернувшего мне мой паспорт! Он посоветовал убираться подобру-поздорову, пока не нагрянули «молодые арийцы». Эти молодчики частенько глумились на улицах над евреями — бывшими преподавателями и служащими. Бывали и случаи избиения. Прохожие, как правило, оставались совершенно безучастными, а полицейские, когда появлялись, лишь разгоняли нападавших, но никогда их не арестовывали.
В тот самый вечер я решил зайти к Рольфу и Гертруде Оппенгейм. Мы были с ними коллегами, почти друзьями. Правда, после того, как меня выгнали из университета, я их не видел. Но они всегда так восхищались Альбертом, что, конечно, не откажутся ему помочь.
Они жили там же, в маленькой квартирке на Франц-Иосиф-штрассе. Стоя перед их дверью, я ощутил стыд за свою ветхую, чиненую-перечиненую одежду и старые туфли. Вдруг показалось, что от меня уже исходит запах бедности и запущенности, который раньше мне самому был так отвратителен в других.
Я позвонил. Новая, незнакомая мне прислуга открыла дверь. Из глубины квартиры доносились голоса и музыка — одна из чудесных песен Шуберта. У них явно гости. Я не вовремя. Девушка с отвращением посмотрела на мою карточку и поморщилась:
— Вряд ли хозяин…
Но хозяин вышел ко мне. Рольф изменился с тех пор, как я ушел из университета и мы перестали видеться. Он постарел и растолстел. Разумеется, я тоже был уже не тот, что двадцать лет назад, в удивительном 1916-м, когда мы вместе объехали пол-Европы.
Рольф не обрадовался, увидев меня. Он изобразил кислую улыбку и, прежде чем закрыть за мной дверь, бросил тревожный взгляд на лестницу. Провел меня не в комнату, откуда доносилась музыка, а в подобие кладовой, где, наверное, рассчитывался с посыльными или договаривался с рабочими насчет ремонта. Пришлось быстро изложить цель своего визита. Я не успел договорить, а его лицо уже болезненно скривилось. В дальней комнате мелкими жемчужинами рассыпался смех. Мне показалось, что я слышу голос Гертруды.
Рольф вздохнул:
— Нет, Отто, ничем не могу помочь. Правда, не могу.
Как раз в этот момент я заметил у него на лацкане значок члена партии, прикрытый носовым платком, торчавшим из нагрудного кармана.
— Понимаю, — сказал я разочарованно. — Как Гертруда?
— Спасибо, хорошо. Она занимается гостями.
Ничего не спросив о моей семье и не сказав положенных в таких случаях вежливых фраз, Рольф взял меня за локоть и повел к выходу. Я вышел, и он аккуратно закрыл дверь.
Меня чуть не стошнило.
Конечно, я мог бы отказаться от этой затеи и написать Альберту, что бумаги пропали. Но сам не знаю, почему вдруг добыть их мне показалось жизненно важным. Я ходил просить помощи еще к двум бывшим коллегам: один из них отказал, испуганно потирая руки, а другой просто вышвырнул меня на улицу, прежде чем я успел объяснить, зачем пришел.
Итак, я обратился в Сопротивление. Сначала меня встретили прохладно — у Альберта была сомнительная репутация, а я только примкнул. Да, они оценили, что Альберт не стал работать на новый режим и даже не помышлял об этом, но сердились на него за то, что он, целиком отдавшись своим научным исследованиям, не занял более активную позицию в оценке политического курса, проводимого императором.
Впервые о бумагах Альберта я упомянул на собрании, состоявшемся после речи Гитлера в Зальцбурге, в которой он предельно ясно обозначил свои намерения: очистить Австро-Венгерскую империю от евреев и свести к минимуму славянское население.
— Само собой разумеется, — грохотал он, — арийцы — не дикари! — И обещал лично проследить, чтобы эмиграция евреев проводилась с соблюдением уважения к правам человека и законности. И главное — «без применения насилия». Как будто само по себе изгнание людей с их родины таковым не являлось.
Исаак Левински, координатор нашего сектора, встал в позу, и мою просьбу отклонили. Но, уходя с собрания, я услышал сзади шаги. Меня догоняла молодая женщина, которую я заметил раньше. Я остановился и подождал ее.
— Что это за бумаги вы хотите передать господину Эйнштейну? Кажется, вы считаете их очень важными для нашего дела?
Она немного запыхалась и даже не представилась, прежде чем заговорить. Когда я поинтересовался, с кем имею часть, она спохватилась:
— Простите. Я графиня Эстер Эгерхази.
— Вы еврейка?
— Разве обязательно быть евреем, чтобы бороться за справедливость?
Я не смог сдержать улыбку — эта реплика показалась мне несколько театральной. Она тоже улыбнулась. Какая роскошная женщина была эта Эстер! Немного за тридцать, с молочно-белой кожей и большими миндалевидными, слегка подведенными глазами, угольно-черными волосами, собранными в пучок, лежавший на шее. Волосы оставляли открытыми мочки ушей с жемчужинами сережек.
— Я могу вам помочь.
— Простите?
Глядя на Эстер, я на мгновение совершенно забыл о своем деле, но ее предложение вернуло меня к суровой реальности. Какой печальный контраст: она — элегантная, надушенная молодая аристократка и я — грязный опустившийся бродяга, в которого превратился за последние годы.