предложил мир. Но победителей не было. Просто настало время, когда ни у кого не осталось воли к борьбе. Они сложили оружие и разошлись по домам, точнее, по тому, что от них осталось. И те, кто остался в живых. Правда, прожили они недолго: оспа и холера добили тех, кто не умер от ран. Горстка людей доплелась до развалин некогда славного Юга. Они уже сами походили на развалины.
Мы готовы были убивать их до последнего — голыми руками, — если бы пришлось. Мой дед клялся в этом, и я ему верю. Мы готовы были перебить их всех! Нас было четыре миллиона, и, даже умирая от голода, мы сохраняли больше сил, чем эти оборванцы, пережившие Гражданскую войну и вернувшиеся домой. Наши женщины и дети тоже были готовы ко всему.
А в итоге нам никого не пришлось убивать. Почти все молодые погибли или стали калеками. Многие принесли с собой болезни. Они спали со своими женами, ели с детьми и стариками. Поэтому нередко болезнь охватывала семью целиком, как лесной пожар сосновый лес.
В другое время мы ухаживали бы за ними, и благодаря этому кое-кто из них наверняка выжил бы, а многие из нас умерли бы. Но не в этот раз! Они сочли нас недостойными умирать вместе с ними в этой грязной войне. Поэтому никто из нас даже пальцем не шевельнул, чтобы им помочь. Или навредить. Мы просто ждали. А когда все кончилось, собрали оставшихся мужчин, женщин, детей и со всем почтением выслали их на север, за пределы Новой Африки и пограничную стену.
Они уходили достаточно покорно. Если же какой-то глупый янки решал овладеть Югом и вернуть Новую Африку Соединенным Штатам, мы старались его урезонить. Если же он не слушался, мы приводили его к нашим судьям, а потом приводили в исполнение приговор. И делали это достаточно жестоко, чтобы остудить пыл других поклонников этой безнадежной затеи.
Так мы стали крепкой нацией с Мексикой на юге, Соединенными Штатами на севере и океаном по обе стороны. И вся земля стала нашей — выгоревшая дочерна и покрытая руинами, но не настолько, чтобы этого нельзя было исправить. Мы очистили землю, снесли зараженные здания и построили новые. Заложили фермы и города, стали жить достойно — впервые с тех пор, как нас оторвали от груди Африки и, подобно скоту, загнали в эту страну.
И все у нас было хорошо. Мы получили то, что хотели, и самое драгоценное — свободу! У нас имелись руки, чтобы трудиться. Орудия труда и его плоды впервые принадлежали нам. Аллилуйя, Земля обетованная! Славься, Господь! Мы были в Эдеме…
Почему же по прошествии стольких лет сделано лишь полдела и половина наших страстей и трудов по-прежнему уходит на мелкие распри? И северяне вновь поглядывают на наши границы, выжидая, когда мы созреем для завоевания? Снова гордыня. Погодите, в воскресенье нам напомнят! Гордыня! Мы, которые так гордились собой, наблюдая за тем, как белые с Севера и Юга губили себя и свой род из гордости. Тем большими глупцами мы были, потому что, когда пришло время испытания, оказалось, что и нам ничто человеческое не чуждо.
«Мы никогда об этом не задумывались», — говорил мой дед. Было некогда, да и причин на то не существовало. Для нас, рассеянных по чужой земле и разъединенных, вопрос языка не вставал — под кнутом все равно, какие слова выкрикивать.
Мы принесли с собой из Африки многие десятки языков, и каждый был языком гордого народа со славной историей. Когда пришло время делать выбор в пользу одного, общего для всех языка Новой Африки, разумеется, каждый был уверен в том, что это язык, на котором говорил он сам.
Горек плод гордыни и оставляет мерзкий вкус во рту. Господь Небесный, черен Ты или бел, цвета ли розовой мимозы, но менее горько от этого не становится. Наши дети наконец свободны и могут учиться в школе, и каждые тридцать-сорок человек учат свой язык. Но в наших судах и церквях, колледжах и книгах, а также в быту мы не говорим на языке Африки. Гордыня помешала выбрать один язык. Только ненавистный английский белого человека позволяет нам править страной. А поскольку выбор в пользу ни одного из наших языков не сделан, появились Молчащие.
Они поклялись не использовать никакой речи: ни устной, ни письменной, ни даже язык жестов. Только самые необходимые для жизни знаки, и позволено всего четыре знака в день, если другими средствами невозможно дать понять братьям и сестрам, что в доме пожар, что кусок мяса на столе испорчен или что начинаются роды. Без крайней нужды не допускаются и эти четыре.
Прежде чем мы приходим в убежище и даем обеты, люди, которые являются посредниками между Молчащими и миром, объясняют нам это и делают все, чтобы мы поняли.
Мы будем молчать. До смерти или пока наш народ не отринет губительную гордыню и не изберет язык иной, нежели язык белого человека.
Одно из двух.
Маттиас Дарроу — помилуй, Господи, его душу! — больше не мог ждать.
Гарри Гаррисон, Том Шиппи
ПОСЛАНИЕ ПАПЫ