Так-то, папа!
Александр Николаевич засмеялся, но старик не развеселился, а, напротив, сидел как в воду опущенный.
— Я должен тебе признаться, — пробормотал он, запинаясь и багровея, — что… это, конечно, очень странно… но Катя не живет у меня больше.
Александр Николаевич внимательно взглянул в смущенное лицо отца.
— То есть?
— Она ушла от нас.
— Как ушла? куда?
— Совсем ушла. Не поладила с Александрой Кузьминишной и не захотела оставаться с нею под одной крышей… так, потихоньку, и ушла. Ты знаешь Теплую слободу — тут близко, под городом? Там ее кормилица Федосья живет… кружевница — помнишь? У Федосьи и поселилась…
Александр Николаевич вскочил с дивана.
— Это бред какой-то! — вскричал он, — неужели вы это серьезно? Да у вас в доме — эпидемия, что ли? То сын сбежал в Сербию, то дочь куда-то к черту на куличики. И потом: я помню Катю смирной, кроткой девочкой. Я думаю, надо было неистово оскорбить ее, чтобы она решилась на такую штуку!
— Александра Кузьминишна действительно была резка с нею…
— А у вас не хватило характера вступиться за дочь? — презрительно заметил Александр Николаевич.
— Ты напрасно так думаешь, Саша! Я, конечно, не смею хвалиться: я далеко не богатырь воли, но все-таки помню свои обязанности и… и не дал бы Кати в обиду. Но Катя была сама в этом случае словно сумасшедшая. Она возненавидела Александру Кузьминишну, едва та вошла в дом. Надо тебе сказать, что пред смертью твоей покойницы-матери Катя была с ней очень хороша, совсем не так, как раньше. Ты помнишь, что у Глаши был ужасный, тяжелый характер… Ревновала ли Катя к памяти Глаши, просто ли чувствовала антипатию к Александре Кузьминишне, но сцены следовали за сценами. Я был мучеником между двумя этими женщинами, клянусь тебе…
— Охотно верю. Дальше.
— Ну, в одно прекрасное утро они поссорились сильнее обыкновенного — и Катя исчезла, оставив мне самую резкую записку, какую только можно вообразить.
— Гм!
— Ты не веришь? Напрасно! Взгляни!
«Папа, — прочитал Александр Николаевич, — мне тяжело в вашем доме так, что больше терпеть я не в силах. Я буду жить одна у добрых людей. Там, по крайней мере, меня обижать никто не посмеет. Мне ничего не надо, никаких денег, но не требуйте меня домой. Выгнать Александру Кузьминишну вы не решитесь, а жить вместе с этой подлой женщиной я не стану, лучше умру. Не сердитесь на меня за это, а я не сержусь. Ваша Катя».
— Позвольте, папа: в этой записке нет ни одного знака препинания, мерзкий почерк, «вместе» через два «есть» написано, не «посмеит» вместо не «посмеет»… Неужели это Катя писала?
— Друг мой, ты знаешь, как туга она была на науку, а в последние годы она книги в руки не брала.
— Но все-таки… Кстати: вы ее где учили?
— Домашним воспитанием…
Александр Николаевич досадливо махнул рукой.
— То-то она пишет как прачка!.. Но что она может делать там, у этой Федосьи? Ну, я помню ее — отличная женщина, но не станет же она держать Катю на хлебах даром. Вы говорите, Катя денег не взяла?
— Ни копейки, и все, что я ни посылал, возвращала.
— А звать ее назад вы пробовали?
— Да, но она резко отклонила мои просьбы, а потом и…
— И Александра Кузьминишна запретила. Эх!.. Необразованная, воспитанная белоручкой — на что годится она там?!
— Ах, Саша! — Николай Евсеевич прослезился, — мне передавали, будто она ужасно опустилась, стала совсем comme une paysanne[2]; одевается по-ихнему, так же работает, как они…
— Ну, это еще — куда ни шло! я сам целых шесть лет состоял хуже чем в пейзанах, пока не выбился в люди…
— Но, Саша! прибавляют, будто она очень дурно ведет себя, что она забыла всякий стыд и женственность…
— Катя?!
— Да, cher… Et l'on dit enfin, что у ней есть… un amant…[3] A? каково это слышать?!
— Продолжайте, — наморщив лоб, мрачно сказал сын.
— Другие говорят, что их не один, а много… Чего же тебе еще? Я все сказал…
— Действительно, вполне достаточно.
— Позволь! Куда же ты? — вскрикнул Николай Евсеевич, видя, что сын взялся за шляпу.
— В Теплую слободу, разумеется. Надо мне взглянуть на Катю. Что ей сказать от вас?
— Я… я не знаю… так неожиданно… я совсем не затем говорил… — залепетал старый Чилюк.
— Не могу же я оставить свою родную сестру черт знает в каком положении!
— Да, черт знает в каком… Как это странно, однако: вообрази, я считал тебя демократом!..
— К чему вы это? — изумился Александр Николаевич на недоумелую улыбку отца.
— Нет, так…
— Хотите вы, чтобы я вернул ее к вам?
Старик замялся.
— Друг мой! знаешь ли… по-моему, это неудобно… Конечно, я — как отец… но она так компрометировала мое имя, и потом… потом, если правда, что говорят об ее поведении, то как хочешь, держать ее в доме совсем неприлично… смеяться будут.
— А теперь над вами не смеются разве? Я думаю, хохочут по всей губернии!
— Увы! увы! Ты совершенно прав, мой друг… и вот поэтому-то я имею к тебе большую просьбу… очень большую… Уговори ты Катю уехать!
— Куда?
— Да чем дальше, тем лучше; чтобы забыли про нее в здешних местах. Согласись, что я в ужасном положении: вечно под боком живой упрек, и всякий этот упрек видит… и наконец, чем я виноват, если она убежала?!
— Я вот что сделаю, — задумчиво выговорил Александр Николаевич, — я предложу ей уехать со мною.
— В Америку?! — обрадовался Николай Евсеевич.
— Зачем в Америку?! Я могу ее устроить в Петербурге, у моих друзей… Денег я предложу ей от себя, потому что от вас, как я замечаю, она, пожалуй, и не возьмет.
— Не возьмет! ни за что не возьмет! она гордая… Ах, Саша! если бы ты это устроил, я бы тебе, хоть ты и сын мне, в ножки поклонился! — прочувствованным тоном говорил Николай Евсеевич, пожимая руки сына, — ты и ее, несчастную, спасешь…
— И вам руки развяжу?
— Да, освободишь мою совесть… Саша, скажи: очень ты меня сейчас презираешь?
Александр Николаевич отвернулся. Ему было жаль отца…
— Эх, папа!.. — выразительно вырвалось у него. Он махнул рукой, взял шляпу и вышел.
II