бархатные цветы: тёмно-красные чашечки, отороченные чёрною каймою, с золотою, как огонь, сердцевиною. Аромат их нежен и проницателен, и, кто доверится его коварному обаянию, того одуряют любовные мечты и сладострастные грёзы.

Нет перелётной птицы, которая бы не делала стоянки на нашем острове. Чёрные скалы белеют, одеваясь стадами чаек, гагар, гусей, лебедей и водяных курочек; розовые, зобатые пеликаны важно качаются в тихих бухтах; краснопёрый фламинго, аист в чёрном фраке, долгоногие журавли армиями бродят по пескам побережья, толкаясь точно встречные люди в толпе. От гомона, писка, скрипа, визга и рёва чудовищных птичьих стай мы, бывало, — у берега — не могли разговаривать между собою и, стоя рядом, должны были кричать во всё горло, чтобы понимать друг друга. Часто — будто быстрое облако, стремительно пролетая, накрывало остров скользящим пятном, и, поднимая глаза, мы с изумлением узнавали в нежданной туче необозримое скопище куликов или куропаток: они летели, как саранча, и, как за саранчою, следом за ними мчались хищные орлы и быстрые соколы, — и капала горячая кровь, и падали вниз, колеблясь по ветру, пёстрые перья, — но живая туча мчалась вперёд и вперёд, ни на мгновение ока не задерживая своего неутомимого стремления. Птицы и насекомые летели, любили и убивали. Колибри кувыркался в воздухе, ловя мошек, чтобы накормить свою, сверкающую изумрудными и рубиновыми огнями, подругу — сидящую на яйцах в развилке двух веточек смоковницы. Мохнатый, точно гусёнок, шмель, в детский кулак величиною, пронзал колибри острым, как шпага, жалом и тут же погибал, схваченный налету хищным сорокопутом… Рыба тучилась в море, стоя сплошными и глубокими стенами; стада эти можно было углубить, но не спугнуть и не раздвинуть: так тесно жались между собою их ряды; скользя над ними в челноке, Томас — ради забавы — втыкал в них длинную тростинку или жердь, — и она долго торчала и колебалась стойком над морскою гладью, прежде чем провалиться сквозь эту подводную почву живых тел. Мы ловили рыбу сетями, били острогами, глушили дубинами, выстрелами из ружей над поверхностью воды, брали руками, — солили, вялили, нарубили в горе каменных погребов и навалили их рыбными запасами, достаточными для годового прокорма не четырёх человек, но целого полка голодных кроатов. Ели рыбу мы в таком количестве, что после двух-трёх недель весны мы уже не в состоянии были взять в рот деликатнейших сортов её, не могли без отвращения подумать о кефали, скумбрии, золотых краснушках. Да мы ли одни! Я видел чаек, объевшихся до того, что крылья не хотели поднимать их, и птица беспомощно сидела на скале в тягостной дремоте медлительного пищеварения. Я видел, как выдра, распластавшись на береговом камне, лежала, уткнув в прозрачную воду усатую морду, и жирные сельди плыли мимо её носа, и выдра смотрела на них сонными глазами обжоры, закормленного до пресыщения, и, казалось, думала: нет, уж — хоть сами полезайте в пасть, но, чтобы я схватила ещё вас, — к этому не соблазнят меня никакие водяные блаженства!

Это жгучее солнце, эти жаркие, певучие дни, эти душные, благоуханные ночи — то золотые, с луною, бродячею полным кругом в бездонных небесах, и длинным, дрожащим столбом искр в бездонном море, то тёмные, хоть глаз коли, с огромными изумрудными звёздами и сверкающею кисеёю Млечного Пути в аспидной вышине; эта бездельная, беспечная, сытая жизнь, какой, кроме нас, не знал, быть может, никто из смертных с тех пор, как огненный меч архангела изгнала Адама и Еву из земного рая; — всё это скопление блаженства жизнью привело нас именно к той же беде, в наказание которой и засверкал некогда палящий меч над головами наших прародителей. Весь остров — каждою травкою в поле, каждою пташкою в лесу, каждою рыбкою в ручье и в море — трепетал счастьем любви, восторгом юного парования, нарождения новых жизней. Людям ли было уйти от сладкой любовной заразы, которою весна отравила и воздух, и воду, и землю? Чистота нашей маленькой общины — до сих пор братской, будто бесполой — нарушилась. Грех страстных желаний прокрался в наши сердца и властным пламенем потёк по жилам. Велико библейское слово, что люди заметили наготу свою, лишь когда постигло их грехопадение. Люси и Целия продолжали ходить в тех же матросских куртках и шароварах, что и зимою, и тогда мы не находили наряд их ни нескромным, ни соблазнительным — в труде и заботах, не давая себе ни льготы, ни поблажки, мы просто не замечали его. Теперь мужской наряд наших женщин смущал нас при каждом взгляде — своею неестественностью он не скрывал, но, наоборот, только резче подчёркивал их пол. И женщины, как бы впервые сознав неловкость мужского костюма, конфузились в нём при нас, старались прикрасить свои одеяния, сделать их более приличными и изящными. Женщины умеют нарядиться и в пустыне. Они опутывали себя венками и гирляндами. Целия плела из дикого винограда, хмеля, плюща и лиан какие-то зелёные юбки и потом бегала в них, вся утыкавшись душистыми магнолиями, по лесам и горам, крича и распевая во всё горло, точно чёрная вакханка. Африканку мучило то же безумие, что и нас, — и, когда мы сходились все четверо к обеду и ужину, пятым между нами незримо присутствовал не Бог, но дьявол, насмешливо ожидающий своего торжества. Я слышал его в том принуждённом молчании, которое заменило обычные наши беседы, — словно теперь мы боялись, что, если станем разговаривать, то скажем друг другу лишнее, в чём потом придётся раскаиваться. Слышал его в беспорядочной весёлости, какою. временами, перемежалась эта напускная сдержанность, когда, — наевшись, мы острили, плясали, пели, скакали через горячие ручьи и ямы, полные серного дыма, с визгом, с хохотом, подражая крикам птиц и зверей, которые нас окружали. Я видел его — и в сверкающих исподтишка кровяным огоньком глазах Томаса, когда они останавливались на стройном стане Люси или на плечах полуобнажённой негритянки; и в томной неге, которою поминутно заволакивало круглые, звериные глаза Целии; и в изменчивых душевных настроениях сестры, то безнадёжно-грустной, страстно тоскующей по далёкой родине, раздражительно требовательной и повелительной по отношению ко всем нам, то весёлой, резвой, кроткой и проказливой, будто молочный котёнок, только что продравший слепые глаза. Но — больше и мучительнее всего — чувствовал я дьявола в себе самом. Он окружал меня со всех сторон видениями — в тёмные ночи, когда я бессонно ворочался на своей постели из сухих пальмовых листьев, — и шумел лес, и гудело море, и рокотали горные ручьи, и, споря с ними, тысячами глоток перекликались соловьи и птица-пересмешник, а подле — в двух шагах от меня — шумно вздыхал, точно раздувая внутри груди своей кузнечные мехи, богатырь Томас, охваченный тою же мечтательною бессонницею. Вереницею страстных грёз пролетали предо мною прекрасные женщины, которых я любил и знал в далёкой Европе, и я готов был плакать от мысли, что не видать мне уже никогда ни одной из них, не прижимать к своей груди, не сливать губ своих с их горячими устами. То — вдруг, в рой этих светлых, недостижимо-далёких призраков врывался грубый, но близкий образ Целии, с её чувственным взглядом и чёрным, бархатистым телом. Стыдясь страстной грёзы о невежественной рабыне, о цветной женщине из породы, которую я сызмала привык считать чем-то, вроде переходной ступени человека к животному, я старался гнать бред свой прочь, как величайшее унижение для себя — представителя высшей расы, образованного общества и благородной фамилии — издевался над собою, бранил Целию скверною негритянкою, чёрным уродом. Но едва закрывал глаза, как она снова уже плясала предо мною, обдавая меня своим горячим дыханием и ароматом увитого цветами тела… И поутру я вставал с шальною головою и разбитым телом и, пока не освежало меня морское купанье, чувствовал себя несчастнейшим на свете человеком. А каналья Томас и смешил, и бесил меня своими неизменными — из утра в утро — жалобными причитаниями:

— О, муссю Фернанд! о! как хорошо быть женатым в наши с вами годы! как хорошо быть женатым!

Этот чудаковатый малый в последнее время заметно и как бы умышленно отбился от нашего общества, проводя время одиноко — то на челноке в море, то на охоте или рубке дров в лесу. Он завалил наши кладовые рыбою, дичью и плодами, которые он находил в лесистой глубине острова. В лесу — по большей части — он пил и ел, возвращаясь в шалаш только ночевать. Даже на вечернюю молитву, единение на которой строго соблюдалось у нас зимою, перестал ходить, — и, когда я сделал ему замечание, Томас, в извинение своё, откровенно привёл причину, полную дикой наивности:

— Видите ли, муссю Фернанд: когда молишься, то надо становиться на колени. А, когда я становлюсь на колени, то — прямо против своего носа — я вижу затылок мамзель Люси, и он в таких хорошеньких золотых завитках, что, вместо «Отче наш» и «Богородицы», мне лезет в голову, чёрт знает что…

Должен признаться: почин грехопадения в нашей общине свершился не чрез чёрных полудикарей, — виноватым оказался я, белый, образованный человек. Люси услала Целию в лес пошарить по птичьим гнёздам яиц на ужин, и я, возвращаясь с охоты, встретил негритянку вдали от наших шалашей, в роще цветущих каштанов. Она окликнула меня с высоты. Подняв глаза, я увидел Целию прямо надо мною, — повисшую, точно акробатка, на толстой лиане, цепко перекинутой между двумя мощными ветвями орешника. Я крикнул, чтобы она прекратила свою опасную шалость, но глупая женщина, с визгом

Вы читаете Морская сказка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×