темноты материализовались несколько человек и забрали у него из рук ношу.
— Живой? — взволнованно воскликнул Хольт. — Нас там пулями залили просто. — Голос его дрожал и, казалось, вот-вот готов был сорваться.
— Не знаю, — ответил Джозеф. — Отнесем его в бункер, там проверим. Вы сделали все, что могли. — Он знал, какое отчаяние охватывает человека, если умирает тот, кого он спасал, рискуя своей жизнью. Такой человек падает духом, его охватывает ощущение неудачи и даже чувство вины за то, что он выжил. — Вы ранены?
— Ерунда, — ответил Хольт. — Пара царапин.
— Лучше перевяжите, пока инфекция не попала, — посоветовал Джозеф.
Ноги его поскользнулись на мокром бревенчатом полу, и он ударился плечом о выступающее из стены бревно. Все стены траншеи уже начали проседать под весом мокрой грязи. Бревна прогнивали.
Человек, помогавший ему, выругался.
Неуклюже неся раненого, они осторожно пошли по соединительному ходу к третьей, вспомогательной траншее, под защиту бункера.
Хольт выглядел ужасно. Его окровавленное лицо под слоем жженой пробки посерело. Он весь промок от дождя и грязи, а на плечах и на спине у него темнели пятна крови.
Кто-то дал ему сигарету. Здесь, в бункере, можно было не бояться зажечь маленький огонек. Он глубоко затянулся.
— Спасибо, — пробормотал он, все еще глядя на раненого.
Джозеф тоже посмотрел на него. Теперь было понятно, откуда кровь. Это был молодой Эштон. Он его хорошо знал, потому что учился в одном классе с его старшим братом.
Солдат, который помогал им его нести, горько вскрикнул. Это был Мордафф, лучший друг Эштона, и он увидел то, что теперь отчетливо разглядел и Джозеф. Эштон был мертв, у него была разворочена грудь, и кровь уже не билась из вен, в голове зияла дырка от пули.
— Вот черт, — тихо произнес Хольт. — Я сделал то, что мог. Я не успел к нему добраться. Он запаниковал.
Мордафф вскинул голову.
— Он бы никогда не запаниковал! — отчаянно выкрикнул он, это был крик отрицания невозможного.
— Такое случается, — хрипловатым голосом произнес Хольт.
— Не с Уиллом! Такого не могло быть! — возразил Мордафф.
Глаза его засверкали, в зрачках отразились огни свечей, лицо посерело. На огневой позиции он пробыл уже две недели — большой срок, если ты без перерыва находишься в постоянном напряжении, грязи, холоде, то в полной тишине, то в ужасающем шуме.
— Вам нужно перевязать руку и бок, — сказал Джозеф Хольту. — И лучше это сделать побыстрее.
Хольт снова посмотрел на убитого Эштона, потом на Джозефа.
— Не стойте здесь, истекая кровью, — настойчиво продолжил Джозеф. — Вы сделали все, что было в ваших силах. Вы ничем не поможете. Идите. А я пока останусь с Мордаффом.
— Я попытался! — повторил Хольт. — Там ведь кругом была сплошная грязь, темнота и колючка, и пули со всех сторон. — На лице под маской самообладания мелькнул страх. Он слишком часто видел смерть. — Там у любого бы нервы сдали. Того, кто хочет в герои попасть и начинает вести себя как герой, того в первую очередь и накрывает.
— Уилл не такой! — повторил Мордафф, и голос его осекся, как будто он подавился слезами.
Хольт еще раз посмотрел на Джозефа и медленно вышел.
Джозеф повернулся к Мордаффу. Он проходил через это слишком много раз, успокаивал людей, на глазах которых разрывало на части их друзей детства, или они умирали от пули снайпера и тогда выглядели совсем как живые, и единственной раной была маленькая синяя дырочка в голове. Когда такое случалось, слова были почти бессильны помочь. Большинство людей в такую минуту считали разговор о Боге бессмысленным. Они находились под страшным давлением чувств, их разум не мог осознать реальность случившегося, хотя все происходило у них на глазах. Обычно лучше всего было просто находиться рядом, позволить поговорить о прошлом, рассказать, каким человеком был друг, вспомнить о том времени, какое они проводили вместе, как будто он был только ранен и вернется после войны в мир, который можно вообразить. Например, в Англию, в летний день, когда на траве лежит солнце, когда поют птицы, когда где-то поблизости есть тихая речка, слышны смех и голоса женщин.
Мордафф отказался от утешения. Он принял смерть Эштона, реальность была слишком очевидна, чтобы ее отрицать, и он уже слишком много знакомых и друзей потерял за те полтора года, которые провел в Бельгии. Но он не мог и не хотел согласиться с тем, что Эштон мог запаниковать. Он прекрасно знал, чем может обернуться паника, сколько жизней она погубила. Паника означает неудачу.
— Как мне сказать его матери? — горько произнес он, посмотрев на Джозефа. — Я не смогу сказать ей, что он умер. Его отец этого, наверное, не переживет. Они так гордились им. У него три сестры было, Мэри, Лиззи и Элис, но он все равно был настоящий парень, самый лучший парень в мире. Я не могу сказать им, что он испугался. Он не мог, капеллан! Просто не мог.
Джозеф не знал, что сказать. Как людям дома, в Англии, понять, как это было там, в грязи и под пулями? Но он знал, насколько глубоко может въедаться в сердце чувство стыда. В огне стыда может сгореть вся жизнь.
— Может быть, он просто перестал ориентироваться? Перепутал направления? — мягко произнес он. — Это часто случается.
Время меняет людей. Случалось и такое, что люди, не склонные к панике, действительно начинали паниковать. Мордафф знал это, и половина его отчаяния объяснялась тем, что он подсознательно понимал: такое было возможно. Однако Джозеф не сказал ему этого.
— Я напишу его семье.
— Напишете? — с надеждой в голосе воскликнул Мордафф. — Спасибо!.. Спасибо, капеллан. Я могу остаться с ним… пока за ним не придут?
— Да, конечно, — ответил Джозеф. — А я пойду. Выпейте горячего чаю. Увидимся через час.
Оставив Мордаффа сидящим на корточках на земляном полу рядом с телом, он прошел по скользкому настилу соединительного хода вдоль шатких деревянных подпорок и снова направился на передовую траншею, где продолжалась стрельба и время от времени в небо взлетали осветительные ракеты.
Больше он Мордаффа не видел. Возможно, он прошел тогда мимо двадцати знакомых человек и не узнал их, закутанных в шинели, с поникшими головами, идущих по настилу, бряцая оружием, или стоящих на огневых точках и целящихся из винтовок во мглу.
Он часто слышал кашель, или быстрый топот крысиных лапок, или шлепанье капель дождя о полужидкую грязь. Он немного постоял с двумя мужчинами, обменивавшимися шутками, и посмеялся вместе с ними. Это был черный юмор, к тому же шутили над собой, но он услышал в нем кураж, чувство товарищества и желание проявить хоть какие-то обычные здоровые человеческие эмоции.
Примерно в полночь дождь прекратился.
В первых минутах шестого через колючую проволоку вернулись дозорные. Шепнув часовым пароль, переползли через бруствер и мешки с песком и съехали в траншею, дрожа от холода и облегчения. Один из них был ранен в руку.
Джозеф вернулся с ними во вспомогательную траншею. В какой-то из землянок играл граммофон. Пара мужских голосов подпевала веселой песне, причем один из них был изумительным мягким лирическим тенором. Это была простая песенка из мюзик-холла, но здесь она звучала почти как церковный гимн, как ода жизни.
Еще пара часов — и начнется день: бесконечные однообразные обязанности по поддержанию порядка в траншеях, бессмысленная рутина, но все же это было лучше, чем ничего не делать.
Время от времени еще подавали голос пулеметы и в воздухе визжали пули снайперов.
До рассвета один час.
Джозеф сидел на перевернутом ящике для провизии, когда в бункер, откинув занавесь, заглянул сержант Реншоу.
— Капеллан?