Вслед за битвой и победой был заключен мир. Я принял эту весть с несказанной радостью.
Возвращавшимся солдатам была устроена торжественная встреча. Воспоминание о ней до сих пор еще освещает мою душу и не погаснет никогда. Я написал для шведских и норвежских добровольцев песню, которой они и встретили у железных ворот в Фредериксбергской аллее наших датчан. Над западными воротами красовалась приветственная надпись: «Сдержал свое ты слово, наш храбрый ополченец!» Haвcтpeчу армии вышли и все цеха со своими знаменами, которые мы с давних пор привыкли видеть только на сцене. Многие из простолюдинов были до слез тронуты, убедившись в том, какое значение придается людям их сословия, — и у них ведь было свое знамя. Гремела музыка, были пущены фонтаны, что случалось обыкновенно лишь в день рождения короля. На всех домах развевались датские, шведские и норвежские флаги. Повсюду красовались разные приветственные надписи вроде: «Победа — Мир — Единение». Все имело праздничный вид, все чувcтвoвaли себя воистину датчанами. Когда показались первые ряды солдат, слезы так и потекли у меня по щекам.
Ратуша была превращена в зал Победы, украшенный флагами и гирляндами. Стол для офицеров был накрыт под тремя увешанными золотыми плодами великолепными пальмами. Простые рядовые сидели за длинными столами. Угощали их студенты и другие молодые люди. Музыка, пение, речи, общее ликование; букеты и венки сыпались дождем. Мне доставляло несказанное удовольствие смотреть на этот праздник и беседовать с бравыми ребятами, даже и не ведавшими, что они герои.
Я спросил одного солдата из Шлезвига, довольны ли они, что опять попали в казармы, хорошо ли им там? «Расчудесно! — ответил он. — Первую ночь так мы заснуть даже не могли, так хорошо было! Лежим себе на матрасах, под одеялами! А там-то три месяца платья не скидали! Пуще же всего донимал нас в бараках дым от сырых дров! А тут живи в свое удовольствие! Учтивый народ здесь в Копенгагене!» Фленсборг он тоже похвалил: «Настоящий датский город! В жаркие дни жители приносили нам оттуда и вина, и воды! Просто благодать!»
А какие они были скромные наши солдатушки, особенно пехотинцы! Они сами называли первых храбрецов из товарищей; венок, случайно брошенный в толпу солдат, они по общему приговору надели на достойнейшего. В ратуше угощались тысяча шестьсот человек и пехотинцев, и гусар. Речь следовала за речью, и один из офицеров сказал какому-то рядовому: «Тебе тоже следует сказать речь — ты ведь хорошо говоришь!» — «Нет, где уж нам! Не подходит!» — «Отчего же. Напротив, то-то и хорошо, если и рядовой скажет слово!» — «Да, так уж тут надо гусара!» — ответил скромный солдатик.
Речи, дышащие увлечением и вдохновением, лились рекой, и принимали их с таким же увлечением. Случалось и то, /что у оратора больше было на душе, чем на языке. Вот что, например, (мог
Директор «Казино» Ланге раздавал солдатам на каждое представление огромное число бесплатных билетов, и мне доставляло истинное наслаждение услужить бравым ребятам, указывать им места, разговаривать с ними, объяснять им непонятное. Много оригинальных замечаний наслушался я при таких случаях. Большинство солдат сроду не бывали в театре, понятия не имело о нем. Вестибюль и коридор были разубраны зеленью и флагами. Во время одного из антрактов я встретил здесь двух солдат. «Ну, все ли видели?» — спрашиваю я их. «Как же! Уж так-то хорошо тут!» — «Ну, а представление там глядели?» «Разве еще что есть?» — изумились они. Они себе все расхаживали по коридорам, любуясь газовыми рожками, флагами и движением народа вверх и вниз по лестницам!
В дни этих торжеств пришлось мне принимать участие и еще в одном торжестве, частном, носившем чисто семейный характер. Два года тому назад Коллин вышел в отставку в чине тайного советника, а в этом, 1851 году 18 февраля мы и отпраздновали его юбилей.
С этими же днями торжеств, когда всюду раздавались песни и веселая пальба, связано у меня воспоминание о двух тяжелых утратах: я в одну неделю схоронил Эмму Гартман и Эрстеда!
Эмма Гартман была в полном смысле слова редкой женщиной: богато одаренная натура, жизнерадостная, остроумная, простая и прямая, с детски ясной душой и миросозерцанием, не затемненным никаким облачком. Все в ней было в гармонии. Вот кто мог заставить звучать во мне все струны ума и сердца! Немудрено, что я льнул к ней, как растение к солнцу. Нельзя высказать, передать словами, какой неистощимый источник радости, веселости и искренности представляла ее душа. Глубокой истиной звучали слова, сказанные над ее гробом пастором и поэтом Бойе: «Сердце ее было храмом Божиим, переполненным любовью, и она щедро делилась ей не только с близкими ей лицами, но и с многими посторонними, включая сюда бедных, немощных и скорбящих, каких только знала!» Истиной звучали и слова, сказанные у могилы: «Ясные, радостные мысли и чувства жили в ее душе, и она охотно выпускала их на волю, как крылатых пташек, наполнявших дом пением и веселым щебетанием! И в доме ее воцарялась в такие минуты весна!» Да, да! Эти пташки щебетали и наполняли радостью сердца всех окружающих. В ее устах, казалось, облагораживались самой слова. Она могла говорить обо всем, как ребенок, и о чем бы она ни говорила, слышно было, что слова ее идут от чистого сердца. Она любила пошутить, так и сыпала остротами, но приходила в комический ужас при одной мысли, что подобные шутки могут сделаться достоянием читателей или, что еще хуже — строгих слушателей, раздаваясь со сцены. Она могла угощать такими шутками с утра до вечера, а я взял да вложил подобные в уста Царя духов и Греты в
Но вот настало печальное утро! Гартман обнял меня и со слезами сказал: «Она умерла!»
И в самый час кончины матери внезапно захворал ее младший ребенок, дочка Мария. В сказке
В гробу маленькая девочка смотрелась взрослой девушкой; никогда не видел я более живого изображения ангела! У меня навсегда запечатлелся в памяти один ответ ее, звучавший почти слишком не по-земному невинно. Ей было тогда всего три года, раз вечером ее позвали купаться, и я в шутку спросил