принцессой, дуреха?
Левкоя не верила ни моим рассказам, ни сплетням кумушек из деревни до сегодняшнего дня. То есть до сегодняшней ночи, когда к нашему хутору подскакала звякающая металлом кавалькада с факелами и собаками – меня привезли домой. А Каланда и один из ее телохранителей даже зашли внутрь, вызвав у бабки временный приступ остолбенения.
– Мы книгу читали, – десятый раз объясняю я, – У принцессы есть книга, «Облачный сад» называется. Только она не на нашем языке, а на андалате, на старом андалате. На котором Книга Книг написана. Святой язык, древний. Мы читаем попеременно вслух, а потом разговариваем об этом.
– Книгу Книг?
– Да нет, я же сказала – «Облачный сад». «Верхель кувьэрто». Эту книгу написал один великий андаланский мудрец.
– Какой такой мудрец?
– Великий. Андаланский, то есть из Андалана. Это страна, откуда приехала Каланда.
– Тьфу ты пропасть! – ругается Левкоя, – Связалась с каким-то чудами заморскими, голову тебе заморочили, книгу, они, видите ли, читают! Я еще твоей мамке говорила – от грамоты одни неприятности! Что ж ты хочешь сказать, у принцессы этой чернявой советчиков в замке не нашлось, заумь книжную разбирать?
Я смеюсь. У нас с Каландой есть советчик, чтобы разбирать эту заумь. О, какой у нас советчик! Но про него – про нее – я помалкиваю. Еще чего!
– Выходит – не нашлось, – я развожу руками, – Бабушка, я неплохо знаю старый андалат, я учила его больше, чем положено обычной монашенке. Я его учила, чтобы трактаты по медицине разбирать. У нас в монастыре хорошая библиотека.
Кое-что я могу рассказать Левкое, а кое-что нет. Это наша с Каландой тайна. И никому о ней знать не следует – ни его величеству королю Амалеры Леогерту Морао Морану, жениху Каланды, ни деревенской знахарке Левкое с хутора Кустовый Кут…)
Я миновала одинокую башню, глядящую через реку на свою сестру; в лучах восходящего солнца и та и другая казались розовыми, как фруктовая пастила. Тропинка вела по скалистым холмам, огибала порт, и, минуя путаницу складов, приводила к широкой площади у Паленых ворот. Ворота были уже открыты, в порту царила суета. Я вошла в город.
Что ж, коли так, то я, в кои-то веки, сделаю свой ход первой. Я скажу – привет, голубчик. Нет, я скажу – приветствую тебя, смертный. Я спрошу – почему ты не дождался моего зова? Я теперь не могу доверять тебе, скажу я. Отныне, ежели ты по расчету, случайно или по недомыслию причинишь мне малейшее неудобство, я повелю слуге своему, свирепому адскому псу с горящими глазами, проучить тебя, смертный. И наука эта будет тем жесточе, чем серьезнее окажется твоя провинность. Вот так. И попрошу Эльго пугнуть его разок. Чтобы понял, что это не выдумки. Эльго, надеюсь, не станет спорить, он у нас забавник. А Кукушонок проникнется. Хоть он на золото вроде бы не клюнул, но кто знает, что ему вступит, когда он увидит россыпи внутри грота? Тут на любого бессеребренника жаба навалится…
Чтобы добраться до парома, мне нужно было пройти город насквозь и выйти из южных ворот. Я не стала подниматься к рынку, а двинулась в обход, оставляя скалу с королевским замком по левую руку. Нижнюю часть города занимали небогатые ремесленные кварталы. Здесь было людно, шумно, грязно. И ароматы здесь царили соответствующие. И я в белоснежном шелковом платье, в сафьяновых туфельках, с всклокоченной, плохо просохшей шевелюрой, с помятой после бессонной ночи физиономией, одинокая, без спутников и слуг, неуверенно озирающаяся – я в глазах прохожих была разнесчастной рохлей, вчера вечером поддавшейся уговорам неожиданного поклонника, а сегодня утром очнувшейся в каком-нибудь совершенно незнакомом, самого низкого пошиба кабаке, без денег, без кавалера, зато с больной головой и провалом в памяти: «Небо, что было вчера?»
На маленькой уютной площади у фонтана толпились женщины. Кто-то, скрытый за их спинами, пел – голос был мужской, негромкий, надтреснутый. Никакого музыкального сопровождения, только журчание воды. И ритмичное постукивание – не более громкое, чем постукивание пальцами по столу.
Я прошла мимо, затем остановилась. Голос прилип ко мне, как паутина. Через всю площадь тянулась за мной шершавая вздрагивающая нить. Сочный, лаковый плеск воды составлял лишь фон, случайный, может быть и не нужный вовсе. А голос был сухой как стерня, и идти на него оказалось так же больно, как идти по стерне. И еще мучило слух это спотыкающееся постукивание, этот раздражающий необычный ритм, всколыхнувший какую-то темень в душе… навязчивый, беспомощный ритм… постукивание палки слепца, ощупью прокладывающего дорогу.
В кромешном мраке.
Женщины слушали вполуха, переговаривались, набирали воду, неспешно передвигались от одной компании к другой. И я никак не могла разглядеть между ними певца. Да и слов я некоторое время не могла разобрать, вернее, я не обращала на них внимания. Я прислушивалась к себе: меня осыпало мурашками, горло переполнил едкий дым непонятно откуда взявшихся пожарищ, ступни в туфельках продрало ломящей болью, словно я ступила в мертвую воду…
Холера черная! Откуда он знает про
– Эй, эй, – рявкнули на меня, – Очумела? Смотри, куда тебя черт несет!
Певец сидел на бортике, строго выпрямив спину и задрав подбородок. Под опущенными веками слюдой поблескивали белки. В руке он держал длинный ореховый посох, украшенный полосками снятой коры, этим посохом он и отстукивал ритм. В пыли, у босых его ног, валялась пара медяков.
Слепой, подумала я. Так и есть – слепой.
– Пепел, красавчик, – сказала одна из слушательниц, отрываясь от болтовни с соседками, – Ну что ты какую-то тягомотину завел? Давай что-нибудь душевное, про любовь там…
– Да, – поддержала вторая, – Что ты давеча нам пел, про охоту на голубей…
Певец подумал, тряхнул головой и завел:
Я слыхала исполнителей и получше. И голоса звонче, и сопровождение изысканней. Да, шарм у этого Пепла имелся, и чем-то все-таки цеплял его странный голос, иначе что могло заставить меня и этих милых горожанок слушать сей концерт для бедных? Это было похоже на укус насекомого – зудит, спасу нет, а почешешь – отпустит на миг, а потом снова раззудится, хуже прежнего. Вот я и стояла, и слушала, хотя что там было слушать?
Ему, наверное, лет сорок. Может больше, может, меньше, поди разбери… Такой худющий, оборванный, волосы какие-то пегие, немытые. А вот руки хороши (если не считать обломанных, в траурной кайме, ногтей). Такой формы руки, как правило, до середины пальцев прикрывает шитый шелком или золотом мысик богатого рукава. И уж не облезлый ореховый прут должны они сжимать, а мореную рукоять нагайки или остро очиненное лебединое перо.
И стопы… да, и стопы – если уж руки красивые, то и ноги должны быть не хуже. Правда, им куда как крепче досталось: босиком по нашим-то каменистым дорогам… Разбиты, обожжены они дорогами, раздавлены ходьбой, пыль въелась намертво.
Надо идти, подумала я. Это, наверное, была случайность. Мне теперь повсюду мерещатся знаки с
Я тоже, Пепел.
Сунула руку в кошелек – мне в пальцы скользнуло прохладное тельце свирельки. Не сейчас, сокровище