Давно ли перестал Советскую власть в спину ножом пырять?.. Сообщить бы куда следует, да тем же путем и обратно. Только и сообщать теперь некому, некуда... И еще: в Сычовке никто и последнего дурака в лицо дураком не назовет, поговорит вроде как с ровней, голодного накормит, печального утешит, никто не рявкнет «кыш!» — пожалеет. У приезжего жалости нету. Приезжий — он горазд на скорые выгоды — вынь да положь. А от тебя какая выгода? И знать тебя не знают, и знать не хотят. А ты потолкуй со мной по- хорошему, порасспроси что к чему, тогда и суди. Глядишь, глупостей меньше натворишь. Так нет — куда там!..
Затрещала калитка. Она не открывалась, нижний навес сломался, и стояла косо, образуя со столбом узкий треугольник — Филиппушке аккурат пройти, а если пролазил кто рослее хозяина, то просто отгибал ее сверху, и тогда она трещала в еще живом замке. Если бы ходили почаще, она давно отломалась бы, а так стоит и стой она.
На этот раз - в калитку пролезал кто-то большой, неловкий. «Колюхов!» — вдруг показалось Филиппушке, и он начал вставать, готовясь к чему-то противному. Но это была Лександра.В сумерках она казалась еще больше, чем на самом деле. Парусиновые мужские башмаки стояли на земле твердо, плотно — не башмаки, а два трактора, простые чулки обтягивают столбы крепких ног, широкий подол темного, в белые цветочки, платья застит полмира, солдатский поношенный китель на плечах вместо френчика, на седой голове платочек шапочкой, в ладонях скрылась — чуть-чуть белеет литровая молочная банка. Кажется, будто Лександра не вошла, а просто выросла из земли. Работница. Воительница.
— Ты чего огня не зажигаешь? Аль ночевать тут собрался? —спросила она. — Смотри-ка, какое тепло с поля тянет... Вот молочка тебе, подоила только. Пока то да се — глядишь, стемнело. Целый день как воду в ступе толчешь: ни пены, ни шелухи. Ну пойдем в избу-то! Некогда мне с тобой зоревать.
Лександра первой взошла на крыльцо, прошагала по гулким сеням, открыла тяжелую дверь и перешагнула порог. Филиппушка покорно шел за ней.
— Где тут включатель у тебя?
Она безошибочно нашарила выключатель и зажгла яркую, хоть и запыленную лампочку.
— Господи! — аж глаза режет. Зачем тебе такая крынка? — кивнула она на лампочку. — Вышиваешь, что ли? Столько свету зазря переводишь, его ж кто-то делает, не само собой берется. Поберегал бы... Вот добро. Скажи! А мы, дураки, при лучине и пряли, и стряпали. Зажги-ка теперь лучину — хуже темноты. А видели как-то.
Лександра между разговором отыскала на полке щербатый, черный от старости глиняный кувшин, деловито дунула в него и перелила молоко. Фартучком смахнула со стола невидимые капли, обтерла донышко и поставила кувшин на уголок.
— Пей на здоровье.
От ее присутствия, изба сделалась не такой пустой и гулкой, вроде даже теплее стало и запахло домашним, жилым.
— Посиди, — пригласил Филиппушка.
Лександра оглянулась на табуретку и села на краешек ее.
— Ты откуда это сегодня таким барином прикатил? — спросила она и испытующе посмотрела на хозяина.
— Да так. Подвезли.
Филиппушке хотелось сказать, что привез его домой кто-нибудь из начальства, и в другой раз он так и сказал бы, но теперь решил удержаться.
— В район, поди, ездил, чтоб пенсии прибавили? — не унималась Лександра. — И то — надо. Что же это в самом деле. — двенадцать рублей это какие деньги — копейки! На них разве проживешь? Я получаю двенадцать, так они мне куда — хозяйство свое, а если что там купить, так дети зарабатывают. Мои так и лежат. Когда надо, достану, дам. Семен вон задухмал этот «Урал» купить. Надо ему помочь? Отдам. Мне они куда? Не твоя печаль...
Филиппушка молчал. Лександра стала оглядывать избу, будто впервые видела ее, а ведь сама и мыла, и белила, и каждый закуток знала лучше хозяина.
— Двенадцать тебе-то совсем мало. Я вот слыхала, бывшим активистам большую пенсию дают. По сто рублей даже. Может, и тебе бы прибавили? Чем ты хуже.
— Не ездил я, — сказал Филиппушка. — Просто подвезли.
— А кто еще сидел в машине, не директор? За избу-то твою ничего не говорил, кому отойдет?
— Какой директор? У директора машина персональная. Даже две — «газик» и легковушка. А это нанятая. За деньги. Станет тебе директор нанимать. Оy начальник, ему положено. А на таких всякие гады катаются, которым денег девать некуда.
— Так кто же тогда?
— Кто, кто! Колюхов, вот кто.
— Какой Колюхов? Вот... Федор, что ли? Нечто жив еще?
— Выходит, жив, раз приехал.
— Вернулся... Вот он-то назад свою избу и заберет... А изба еще добрая.
— Не заберет. Правов таких не имеет.
— Ой, слыхала, отдают им назад добро ихнее. Будто считают — ошибка вышла и отдают. Теперь уже мало таких-то осталось. А тут — на тебе! — вернулся.
— Никакой ошибки не было. Ликвидировали как класс. Это понимать надо. Не случись этого, до сегодня лучину жгла бы. А мало они нашего брата погубили? Кожу драли с живых... Ошибка! Ошибки не было.
— А еслив отберет, куда ты денешься?
— Не отберет.
— Я-то думала, моя Верка с Семеном сюда перейдут. Вычистили бы все, вымыли, печку перекинули — и живи! Дом-то еще хороший, он еще сто лет простоит. И огород был куда лучше. Настасья покойная в порядке его держала, вы им и жили.
— Не отберет, — повторил Филиппушка.
— Пошто же он приперся? Ни детей тут у него, ни родных. Пелагея-то Самойлова, сестра его, еще третьего года померла. Да и с ней они жили, как кошка с собакой... Имеет, стало быть, цель какую-то.
— Черт его знает. Племянники есть...
— А-а, племянники! Нужен он племянникам. Теперь и родные дети от родителей отказываются. Вон Мария Куклина выгнала мать! Да что говорить... Тебе-то девки так и не пишут, не зовут в город жить?
Она знала, что дочери Филиппушке не писали и вообще не давали о себе знать, но спрашивала об этом каждый раз, как бы жалея Филиппушку. — Вот дети-то пошли ноне. Вот дети! Не приведи господь.
После этих слов ей надо бы уже уходить, так как говорить вроде бы не о чем. Да и есть Филиппушке хотелось все больше. Но Лександра не торопилась. Она с любопытством разглядывала портреты и цветные картинки из журналов, налепленные на стенки, поскребывала ногтем грязь на столешнице, думала.
Филиппушка не утерпел, плеснул в алюминиевую кружку молока.
— Значит, вернулся, говоришь... Какой он из себя-то?
— Пузатый. Буржуй как буржуй. Каким ему еще быть?
— А я его помню молодым еще. Красивый он тогда был. Здоровущий такой, гимнастерка на груди чуть не лопается, чуб на лоб — кудрявый.
Лександра помолчала минутку. При этом крупное лицо ее приняло выражение снисходительно- сладкое, будто усмехалась, а глаза остались горестными.
— На свадьбе у него была. Под окном стояла. Всю ночь потом проплакала, что не мне достался. Он мне но росту подходил. Влюбилась, видать, дура. А была-то мокрушей, прости господи, лет тринадцать или четырнадцать... Скажи, прошло столько лет, а помню... Так ты, Филиппушка, не отдавай избу-то, не отдавай, и все! Ты вон Советскую власть завоевывал, имеешь право. Пусть попробует!
— Не отберет, — сказал Филиппушка.
— Я первой за тебя восстану. Где это видано — избу ему! Рабочим жить негде. Не-ет...
Филиппушка удовлетворенно помолчал.
— Ой, что ж это я,— всполошилась Лександра.— Потеряли, поди, меня уже дома. А я сижу и сижу. Бежать надо.