может ли он, дежурный, заменить Виктора через какие-нибудь два часа, обещал незабываемый вечер и любовь до гроба и все шмыгал и шмыгал носом — насморк у него, что ли? — расписывая собственные достоинствам и когда кто-то сообщил, что в Викторовой комнате никого нет, и он спросил решительно: «где и во сколько?», Валя сказала ему, что она не нянечка из детсада, соплей вытирать не умеет, и резко повесила трубку. Когда еще набирала номер, она подумала, что если Виктора не окажется дома, это будет очень даже хорошо, но теперь это ее разозлило, обидело, вывело из себя. Она снова прошла к остановке и снова не знала, куда поедет.
Только теперь она заметила, что ихний микрорайон имел подобие воронки: это была впадина, почти вкруговую замкнутая невысокими холмами, казавшимися очень даже высокими из-за террас пятиэтажек, увенчанных то дымящими трубами котельной, то роскошными — белое с вишневым — новенькими девятиэтажками, то высокими тополями за кирпичным заводом и на старом кладбище, и получалось, что, куда ни взглянь, ты на дне воронки, а автобусная остановка — самая конечная ее точка. Видимость воронки подчеркивали еще и развязки дорог, где разноцветные автомобили вдруг сворачивали то влево, то вправо, а то и вовсе разворачивались обратно, и будто затягивали в это кружение людские потоки, и люди вертелись, вертелись и как в прорве исчезали в темнеющей пасти магазина или еще глубже — в полуподвале кафушки с роскошным названием «Чародейка». Людей было много, и казалось, что с каждым мгновеньем их потоки, толпы и группки множились, тут же редели и снова грудились, будто пытались вырваться^ из круговорота и не могли, и махнули на все рукой, перестали сопротивляться, все заворачивались, кружились, смеялись, окликали кого-то, переругивались, и веселые, хмельные от весеннего тепла, вина, оглушающей магнитофонной музыки и встречных взглядов, от кумачовых флагов и цветных одежд, все концентрировались здесь, на пятачке примагазинной площадки, чтобы не то ввинтиться незримо в глубь земли, не то попытаться спастись на переполненных автобусах и троллейбусах, куда редко кому удавалось втиснуться — для водителей тоже был праздник, и транспорта было мало.
И подобно тому, как утром в Груздевом саду ею невольно завладел восторг языческого растворения в чуде восхода, так теперь вдруг ею овладел ужас ввинтиться в асфальт и исчезнуть. Надо было куда-то бежать, с кем-то заговорить, отвлечься, но она оставалась стоять, прислонясь к тополю и не двигаясь. В неминуемо предстоящей гибели было нечто сладостное и восторженное. И она напряженно ждала момента, когда под нею начнет оседать земля.
Да, думала она, дедушка, пожалуй, прав в своем неприятии города. Оно всегда казалось Вале скорее не смешным, а раздражающим: город это плохо! И хоть ему кол на голове теши, плохо — и все! Да и сегодня утром, когда Валя заторопилась из деревни домой, дед не преминул произнести в адрес города целую обвинительную речь.
— Ты что, деда? — разубеждала его Валя. — В городе прекрасно. Вот все ваши деревенские почему к нам бегут? Потому, что там хорошо. Восело. Многолюдно. Пойти есть куда. А у вас что? Вот и бегут!
— Они не бегут, — отвечал дед. — Это земля от них освобождается. Хороший человек не побежит, ему здесь дела хватит. А то развелось всяких... Как река в половодье закрутится воронкой, все щепки туда, всякая грязь в одно.
Вот и город также. Скажи, зачем в каком-нибудь Токио или Мехико собралось боле по десяти миллионов? Что, им вместе жить легче? Ничуть не бывало. А все прут туда. Зачем? Не знаешь... Никто не знает. А все прут. Думают, что всем вместе убежать легче, не так страшно. Оно, может быть, и так: и легче, и не страшно, а только — не убежать! Тут хитрость природа изобрела, канкан, мухоловку! А земля-то кругом — свободная! Вот она, хитрость природы.
Валя не смогла ответить деду что-нибудь вразумительное, хотя он очень ждал этого, видимо, парисованная картинка испугала его самого, но Валя не нашлась, и тогда на помощь ей пришла бабушка.
— Везде живут люди, — рассудила она. — В городе легче: воды не носить, печку не топить, никаких коров тебе, никаких свиней — пошла в магазин и купила, были бы деньги. А деньги не рыжики, зимой родятся.
— Ты, старая, не то говоришь. Мы о важнейшем вопросе жизни толкуем: зачем живет человек и как ему жить, а ты про то, как легче перебиться. Человек жить должен, а не перебиваться — вот в чем дело! Вода там, отопление, театры всякие — это приманка, наживка, чтобы клюнуть, а клюнул — хлоп, и все. И пошел мельтешить: все бегом, все на скоростях — чтоб только не оглянуться, не задуматься. Остановишься — раздавят. Вот так вот. Своего детеныша ей некогда вырастить самой! Как родила, так и не видит больше. Детки-то в комбинатах растут. Подумай: слово-то — комбинат! Будто сапоги делают или табуретки какие. Комбинат! А человек — не сапог, на комбинате его не сделаешь. Вот передавали недавно, что и рожать уже не хотят. Мало того: не могут! Вот она, капканья хитрость. А ты — вода-а! Омут. Круговорот!
Подобные выступления деда не были новостью для Вали, она их выслушивала каждый раз, и каждый раз ее возмущал его деревенский идиотизм: деревня — это хорошо, а город — плохо, в деревне люди, а в городе мусор какой-то. Обидно было, что дед, Степан Андреевич, был не каким-то дремучим придурком, каких давно уже нет в природе и встретить каких можно только в кино, а был грамотным, умным человеком, работавшим и комбайнером, и трактористом, и бригадиром, даже председателем колхоза был когда-то, воевал, награды имеет, чужие страны видел, книги читает целыми ночами, да не какие-нибудь, а будто по школьной программе шпарит — классику, от вида которой Валю воротит — в учебник и то смотреть неохота, а он запоем — том за томом, даже письма не пропускает. А рассуждает, как дикий.
Да город и есть прогресс и цивилизация! Все, что в мире делается сегодня, делается в городе. Ну, продукты дает деревня, это понятно. Так ведь машины, электроэнергию, удобрения — все делает город, даже сеять и убирать ездит город. Валя тоже после восьмого класса ездила полоть морковку и турнепс, и ей не понравилась эта работа, и она согласна с мальчиками, которые говорили, что лучше и легче придумать прополочную машину, чем тратить время и силы на глупое выдергивание сорняков. А кто придумает такую машину? — Город. Но убедить деда было не так-то просто. Он делал наивную рожицу и спрашивал:
— А кто на этой машине работать будет? Город? Нет. Вы будете придумывать другую, еще лучше, а работать будет крестьянин. Вот оно как. Только никто не хочет крестьянствовать, потому как здесь не просто работником надо быть, здесь человеком надо быть, здесь не тяп-ляп и с рук долой, а отвечать надо за жизнь каждого росточка — от зернышка до колоска, а для этого одной работы мало. Тут еще любовь нужна. А любовь в машине не живет. Для любви душа требуется. Без души никак нельзя. А где душа, там человек. Ну а в городе вашем зачем душа? Что ей там? Вам машины нужны. И лучше, если такие, что сами работают, сами думают, сами считают, а ты только кнопки нажимай. Кнопки и кошку можно научить нажимать. Вот я и говорю: мусор.
А Валя любила свой город. Нет, не людей, людей она вообще как бы не замечала, пока не приходилось сталкиваться с ними в очередях и в автобусах, где о какой любви могла быть речь? Она любила улицы, дома, шум и суету, повседневную праздничность города, его реку с белыми нарядными пароходиками, его парки, небо над ним, горячий асфальт и старые деревья на улицах, свою школу с длинными прохладными коридорами, кинотеатры, цирк, нарядные потоки гуляющих на торговых улицах, сказочную роскошь магазинов, самолеты, трамваи, пляж на острове Юности и колонки с газированной водой, лотки мороженщиц и свободу от пристальных глаз — затерялся в толпе и нет тебя! Впрочем, она и людей любила, когда они вот так, в толпе. Какой город без людей. Но она всегда была безучастна к ним, как и они к ней. И это было хорошо. Даже в уличных происшествиях — в драках, в авариях, в скандалах, — если случалось быть при этом, ее не интересовали судьбы пострадавших и победивших, а забавляло само происшествие. Просто случилось что-то и ушло.
Но сейчас, когда ей было плохо, когда хотелось внимания, уюта, когда хотелось всех любить и сознавать себя любимой, ну пусть не любимой, пусть только интересной для всех, а эти «все» скользили мимо, безразличные к ней, Вале, чужие и чуждые, когда им всем было весело и хлопотно, а ей одиноко и грустно, она ненавидела их бессильной и от того особенно злой ненавистью.
«Цветные гнилушки, — думала она о них. — Пьяные пустоты. Прав дедушка: мусор! Хоть бы вас скорей всех закрутило и туда! Там бы повизжали! Там бы повыпендривались!»
Из уже освещенных окон, с балконов, где были выносные стереоколонки, гремела, стонала и вопила разномастная музыка, она взвинчивала и без того натянутые нервы, наматывала их на кулак, но мельканье в тех же окнах цветных платьев и белых рубашек как-то отвлекало от злости, рассеивало ее, и самой хотелось оказаться в такой же веселой комнате, смеяться вместе со всеми, трясти в танце прической и