– Это он и есть. Только теперь его фамилия
– Мой бойфренд.
– Он же писатель.
– Он им был. Теперь у него там выставка. Открытие в «Пигмалионе». Я бы тебя пригласила, если бы ты не была вечно так занята.
Мишель застегнула полосатый раздельный купальник и вывела Анастасию к бассейну. Она никогда не понимала Стэси. Учеба для Мишель была лишь очередной галочкой в составленном еще в детстве списке всего, что требовалось для успешной карьеры в издательской среде. Газета, где она работала арт-критиком, тоже попадала в этот список – очередная ступенька к книгам, которые Мишель когда-нибудь напишет, увесистым томам на серьезные темы, с глянцевыми медальонами – монетами королевства, которое она рано или поздно завоюет, – вытисненными на обложках. В конечном итоге она предполагала написать великий американский роман, и, я думаю, все эти приготовления служили для него бизнес-планом – если не сырьем для ее незрелой прозы. А Анастасия – что она могла сказать; она любила читать настолько, что писать ей казалось почти преступлением – отваживаться производить на свет то, чем она так восхищалась в других. По-моему, она вообще не предполагала, что закончит учебу. Она была из тех персонажей, что бытуют в вечном ожидании; история в усердном поиске своей морали.
– Так ты меня познакомишь? – снова спросила Стэси, пока Мишель спускалась в бассейн ступенька за ступенькой.
– С Джонатоном? Я уже который месяц пытаюсь вас свести.
Анастасия рыбкой нырнула там, где было неглубоко.
– С
– Ты хочешь встретиться с арт-дилером? Тебе же плевать на искусство. Ты и статьи-то мои никогда не читаешь.
– Он тоже выпускник Лиланда. Может, ты была с ним знакома, когда училась?
– Нет. Он старше.
– Но ты же меня представишь?
– Нужен повод.
– Вот об этом я и думаю, – ответила Стэси, – потому что в библиотеке…
Но Мишель – Мишель уже уплыла прочь: профессионал в шапочке и защитных очках.
III
Саймон Харпер Стикли.
Мы с Саймоном не дружили. У меня были друзья, немногие, – это было совсем иначе. Мы с ним учились в одной школе, обхаживали одну девочку в детском саду, а после приятельствовали, заново знакомясь каждый год, а то и чаще, в старших классах, колледже и позже, когда нам уже было за двадцать. Он приглашал меня на свои выставки, которые устраивал сначала дома, а потом – то в одной, то в другой галереях к югу от Маркет-стрит. Я ходил. Я пригласил его на вечеринку, которую издатель закатил по случаю выхода моего первого романа. Саймон пришел. Благодаря ему я встретил Мишель. Благодаря ей мы оба встретили Анастасию.
Второй раз мы влюбились в одну и ту же девушку. Галерея Саймона. Моя презентация. Кого винить? Как все учесть?
Моя единственная презентация. Когда я завязал с романами, потребовалось что-то еще. После двух книг – вторую приняли намного прохладнее первой – я понял, что впервые за двадцать девять лет не хочу написать ни строчки. Назовем это писательским ступором или крушением надежд. Скажем, из-за нехватки воображения я счел, что мне больше нечего сказать, из-за самонадеянности решил, что мне вообще было что сказать, из-за малодушного страха побоялся очередного провала. После выхода двух романов я бросил писать – или думал, что бросил, – ибо невыносимо было день за днем сознавать, что никого не интересуют ничьи слова ни по какому поводу. Никто этих романов не читал. Люди говорили, что, само собой, читали, – во всяком случае, те, с кем я разговаривал на званых обедах, – но едва речь заходила о чем-нибудь поконкретнее моего имени, едва они делали вид, что знают автора или его книги, они допускали те же фактические ошибки, что прочли в «Таймс». Рассказчик –
В общем, с писательством было покончено. Я объявил миру бойкот.
Но было так спокойно… Я поступил на работу – техническое редактирование финансовых отчетов – и неплохо сводил концы с концами, но компания, где я работал, на пике спроса выпустила акции, и в один прекрасный день случайно выяснилось, что я стoю столько, что больше не нуждаюсь в постоянной работе. Ее я тоже бросил. Я поехал домой. Домой к отцу и матери.
Как и все еврейские родители того поколения, мои были убеждены, что их единственный сын вырастет гением. Поэтому они сберегли все мое детство – по крайней мере в бумажном виде – в картотечных коробках, которые мой отец приносил из своей брокерской конторы. На коробках были проставлены даты – чтобы помочь ученым в их будущих исследованиях, не иначе, – проставлены заранее, и на чердаке я находил годы моего еще не прожитого детства в виде пустых картонок, нагроможденных на другие, полные прошедшей жизнью. Так вышло, что пирамида набитых коробок соперничала со мной в росте и будущее буквально нависало надо мной.
В этих коробках хранились все мои школьные работы, а также все, что я писал дома. В интересах архивной целостности коллекции мне никогда не разрешалось в ней рыться. Все детские годы мне запрещали оглядываться назад.
Вот так я и жил. Я жил, как персонажи в романах, каждый день по странице, по осколку, все дальше от начала и ближе к концу. Я вот что хочу сказать: я ощущал время не как другие дети; я всегда понимал, что плоский лист бумаги, на котором можно написать что угодно,
Разумеется, я не мог преуспеть. От всех моих стараний положение делалось только шатче. Мне было двадцать девять лет, за плечами два написанных романа, больше денег, чем я смел сосчитать, – и ни единого соображения
И тут меня осенило. Мне пришла в голову безумная идея, как заново встать на ноги: найти башмачки с латунными пряжками, первую обувь, что я носил, еще не начав ходить. Но, как выяснилось, родители их не сохранили. (Согласно их планам, мне не суждено было стать спортсменом.) Однако они сберегли страничку с моим первым произведением. Докладом о планете Плутон. Текст был коряв, а каждая буква так старательно выведена, что всякое слово казалось чудом графического упорства. И все же текст был хорош – вероятно, даже лучше всего, что я с тех пор написал. Текст был хорош, и, припомнив весь свой редакторский опыт, я задумался, смогу ли сделать текст еще лучше. Если б я работал над ним всю жизнь, гадал я, – быть может, у меня получилось бы довести его – хотя бы первое предложение – до совершенства. В тот день я и начал. Свой новый проект я назвал «Пожизненное предложение».
Почти восемь месяцев я никому не рассказывал, чем занимаюсь, разве только сообщал, что «шлифую свою прозу», и, признаться, не собирался ни с кем делиться до самой смерти. Если у меня когда-нибудь и имелись читатели, пускай они теперь не понимают кого-нибудь другого, а мои знакомые не прочли и тех двух романов, что уже напечатаны. Другими словами,
И в те месяцы я тоже был доволен, совершенно поглощен своими словами, каждым из них, больше озабочен отношениями между ними, чем собственными отношениями с другими людьми. Была, конечно, Мишель. Мы были вместе еще с тех пор, как я работал техническим редактором, – встретились на одной выставке Саймона. Мишель единственная сподобилась спросить о моем тексте что-то, кроме «ну, как там твоя шлифовка, нормально?». Сама идея шлифовки текста была для нее нова; неудивительно: в газете она