Мать медленно подняла голову. Казалось, она потрясена до глубины души. Подбородок дрожал. Глаза из голубых стали серыми, а во взгляде застыл упрек. Он почувствовал, что только гнев удерживает ее от слез. Ощущая собственную неловкость, не зная, куда девать руки, он шагнул к ней и неуверенно пробормотал:
— Ну так скажи же наконец… Могу я узнать, в чем дело?
На лице матери появилась страдальческая улыбка, и глубокие морщины в углах ее рта обозначились еще резче. Она несколько раз пошевелила губами и только потом сказала:
— Дай мне прийти в себя… с тобой ведь никогда не знаешь, как ты отнесешься…
Отец поднял руки и опять беспомощно уронил их.
— Так и есть! Что же, начинай, придирайся… Конечно…
— Вот видишь, еще ничего не знаешь, а уже злишься, — перебила она.
— Я не злюсь, — сказал он, сдерживаясь, чтобы не закричать. — Но все-таки согласись, ведешь ты себя довольно странно. Приходишь домой, не говоришь, что случилось, и без всякого повода ищешь ссоры.
— Без всякого повода…
Казалось, она подавлена, не может вымолвить ни слова. Она опять как-то вся сжалась, потом, словно вновь обретя силы, встала и, нетерпеливо дернув резинку, зацепившуюся за шпильку, сняла шляпу.
— Как тебе будет угодно, а за своим табаком ступай сам! — крикнула мать.
Она повесила шляпу на деревянную шишечку на перилах и стала расстегивать шерстяную кофту. Отец хотел спросить, в чем дело, но она заговорила сама:
— Ах вот как! Тебе стыдно было выйти на улицу, потому что говорят, будто Жюльен удрал к де Голлю. Ну так теперь можешь спокойно идти… Позор смыт.
Она подчеркнула последние слова, глядя в упор на отца, у которого сжалось горло.
— Что ты еще выдумала, — пробормотал он.
Это, собственно, не был вопрос, но он тут же понял, что сказал лишнее.
— Что я еще выдумала?.. Что я еще выдумала!.. — выкрикнула она. — Ах так, я выдумываю! Ну тогда дойди до табачной лавочки и спроси у тех, кто в очереди, выдумываю я или нет. И если ты не постесняешься вместе с ними стоять за табаком, значит, у тебя нет ни на грош самолюбия, одна только страсть к куреву.
Ее вспышка взбесила отца. Он вошел в кухню вслед за матерью, которая уже стояла у окна, и ударил по столу костлявой ладонью.
— Я так и знал, — крикнул он, — что ты сразу станешь попрекать меня единственной радостью, которая мне еще осталась. Я так и знал…
— Замолчи! Не в этом дело!
На отца напал кашель, что случалось с ним при каждой вспышке гнева. Его душила мокрота, на глазах выступили слезы, он долго не мог отдышаться. Мать пошла в чулан за водой, отец медленно выпил весь стакан, сидя на стуле, опершись локтем о стол. Он чувствовал, что кашель, хоть он и не нарочно вызвал его, вовремя пришел на выручку. Когда он наконец отдышался и был в состоянии продолжать разговор, он сказал:
— Вот и всегда так. Вместо того чтобы спокойно поговорить, злимся себе же во вред.
Из-под козырька своей серой каскетки он наблюдал за женой, которая стояла между столом и плитой.
— Дать еще попить? — спросила она.
— Нет… Уже прошло.
Он отлично понимал, что, несмотря на перерыв в их ссоре, мать не могла еще остыть. В конце концов она непременно выложит то, что у нее на душе. Все же хоть какая-то передышка, хоть минутка спокойствия… Он прислушался… Нет, это не грузовик. Эх, если бы Пико подоспел сейчас…
Он постарался дышать ровнее.
— Для меня это просто смерть, — проворчал он.
Жена взяла стул и тоже села.
— Мне такие волнения тоже дорого обходятся. И пощечина, которую я получила при двух десятках свидетелей, ей-богу, еще дороже обошлась!
С трудом выдавливая из себя слова, хоть и стараясь говорить твердым голосом, отец спросил:
— Ну так в чем дело? Скажи прямо, и конец.
— Конец? Больно ты скор. Конец нашим бедам наступит только с концом войны… Или с нашим концом…
На последних словах она запнулась, и отца это встревожило. В ее голосе, да и в самих словах было что-то, невольно его взволновавшее. Не в ее привычках было походя упоминать о смерти. Наоборот. Если отцу случалось сказать: «Лучше лежать под землей, чем жить в этом проклятом мире», она его каждый раз одергивала.
— Может, конец уже недалек, — заметил он. — Никогда еще я не чувствовал себя таким вымотанным.
Теперь мать как будто заколебалась, не решалась высказать свои упреки, вероятно боясь опять вспылить. Отцу хотелось узнать, что произошло, и все же у него мелькнула надежда, что мать передумает и ничего не скажет.
— Как подумаю, — в конце концов вымолвила она, — как подумаю, что я из-за тебя вытерпела в тот день, когда пришли жандармы… — Он хотел прервать ее, но она повысила голос: — И так всякий раз, как они являются сюда.
- А тебе, видно, нравится, что они каждый месяц приходят? И соседи пристают с расспросами… Она зло усмехнулась.
— Вот теперь дождешься, что они будут приставать с вопросами и похуже. Что ты ответишь, если они, например, спросят, не связан ли ты с петеновской милицией? Хотела бы я знать, что ты тогда ответишь?
— Я политикой никогда не занимался. Тем, кто меня знает, это отлично известно.
Он сказал это громко, твердым голосом, но без крика.
— Однако твоему сыну это не помечало заняться политикой. И на улице открыто продавать фотографии Дарнана.
— Что ты мне рассказываешь?
Голос его звучал уже не так уверенно. Он это почувствовал и теперь тщетно пытался придумать, что бы еще сказать. Мать опередила его:
— Все в точности! С ним было двое из петеновской милиции в полной форме. И он продавал фотографии. Предлагал всем в очереди. А поравнявшись со мной, посмел сказать: «А вы, мать, не возьмете? Послали бы своему коммунисту». Вот что он посмел сказать. А мне… Мне хотелось плюнуть ему в физиономию!
Она вся дрожала. Кровь отлила от ее лица, и, когда она умолкла, две крупные слезы скатились по впалым щекам. Отец почувствовал, что лоб у него пылает. Он с трудом проглотил слюну, и только после долгой паузы ему удалось выдавить:
— Разве мы толком знаем, что это такое — петеновская милиция?
— Если кто и не знает, так, должно быть, только ты. Потому что ты изо всех сил стараешься отгородиться от войны. От людей.
— Хоть ты и твердишь целый день, что я живу, как медведь в берлоге, это неверно. Но в политику мешаться я не хочу. Я знаю одно: милицию эту… назначило правительство, а я за свои семьдесят лет ни разу не нарушал законов. — Теперь она попыталась прервать его, но отец повысил голос, чтобы докончить свою мысль: — То, что делает мой сын, меня не касается. Ему за сорок, и он волен в своих поступках. А вот ты, ты никогда не упустишь случая сказать, что это не твой сын.
— Сегодня я этому особенно радуюсь.
Она метнула в отца эту фразу, которая задела его за живое. На мгновение оба замолчали, затем одновременно выкрикнули: