одного из бандитов сторожить хозяев, занялись лавкой.
Налёт продолжался не более получаса. Когда бандиты, загрузив экипаж мешками с награбленным и вежливо пожелав хозяевам спокойной ночи, уехали, Тарновский вызвал по телефону милицию.
Милиционеры осмотрели место происшествия, допросили пострадавших, составили необходимые протоколы и пообещали заняться розыском преступников.
Вот и всё. Какая роль во всей этой истории предназначалась мне, я так и не понял.
Как и требовал долг вежливости, я посочувствовал, выразил надежду, что налётчики вскоре будут арестованы, и предложил выпить чаю. Тарковский с таким испугом посмотрел на меня, будто я предложил не чай, а бог знает что.
— Чай?
Варвара Ивановна усмехнулась.
— Олег Владиславович слишком взволнован. Его можно понять.
— Тайник, — с надрывом сказал Тарновский.
— Что тайник? — не понял я.
— Они опустошили тайник, — простонал Тарновский и, ткнувшись головой в стол, заплакал.
Я вопросительно посмотрел на Варвару Ивановну, брезгливо морщившую свои тонкие злые губы.
— Может быть, вы будете столь любезны…
— Видите ли, — сказала она, — дело в том, что на квартире Олега Владиславовича имелся тайник, в котором он хранил наиболее ценный антиквариат. Олег Владиславович был уверен, что налётчики его не обнаружат. Но, увы!.. Это для него удар.
Да, Тарковскому, конечно, не до чая.
— Вы сообщили, разумеется, о тайнике милиционерам?
— Нет.
— Ну вот! Напишите дополнительное заявление, можете на имя Усольцева. Подробно перечислите все вещи, опишите их…
Тарновский промычал что-то нечленораздельное и отрицательно замотал головой. Только тогда я стал о чём-то догадываться.
— В тайнике были предметы, подлежащие национализации?
Наступило тягостное для всех троих молчание.
— Да, — выдавил наконец из себя Тарновский.
— Понятно. Тогда, может быть, ты будешь откровенен до конца и сообщишь мне, что именно там было?
Он всхлипнул и стал вытирать скомканным носовым платком глаза. Я объяснил, что для переживаний у него будет ещё достаточно времени, и повторил свой вопрос.
— Первые русские монеты великого князя Владимира Святого, Святополка Ярополковича и Ярослава Владимировича, — с трудом ворочая языком, ответил он. — Всего двадцать пять штук.
Подобной коллекцией в России располагали считанные нумизматы. Стоимость её до революции исчислялась тысячами и тысячами рублей. Совсем неплохо для скромного антиквара.
— Дальше, — говорю.
— Кружева.
— Какие кружева?
— Старинные.
Выясняю, что у моего бывшего коллеги хранились уникальные французские кружева XVI века. В его чулане нашлось место и для русских кружев XVI–XVII веков из волоченого золота, кружев, низанных жемчугом и перьями по рисункам знаменитых «царских знаменщиков», то есть рисовальщиков, Ивана Некрасова и Петра Ремезова. Хранились там также русские кружева с пухом и горностаем, «кованые», с узорами «рыбка», «репеек», «протекай речка», «бровки-пытки-города» и так далее.
— Что там ещё было? — спрашиваю.
— Два гобелена из серии «История Александра Македонского» по картонам Шарля Лебрена, пять шитых золотом кокошников с мелким жемчугом, две скифские вышивки.
И пока он перечисляет, я вспоминаю, что гобелены из серии «История Александра Македонского» я видел в собрании Шлягина.
Кажется, Шлягин никому их не перепродавал. Но если это те самые гобелены, то что же тогда получается? Вывод может быть один, но мне его делать не хочется…
Чтобы отвлечься от тревожных мыслей, старательно записываю похищенные из тайника вещи.
— Всё?
— Почти всё, — неопределённо отвечает Тарновский, избегая моего взгляда.
— Всё или почти всё?
— Там ещё был шитый шёлком портрет…
У меня перехватывает дыхание.
— Бухвостова?.. Ты что, язык проглотил?
Тарковский всхлипывает. Но если раньше к моей брезгливости примешивалась жалость, то теперь я почти физически ощущаю, как в груди у меня поднимается волна жгучей ненависти.
По глазам Тарковского, в которых плещется ужас, вижу, что он прекрасно понимает, какие чувства я в эту минуту испытываю.
— Портрет Бухвостова?
— Да, там ещё был портрет Бухвостова, — безразличным голосом подтверждает Варвара Ивановна, не понимающая или не желающая понимать то, что сейчас происходит.
Я резко встал, и Тарковский испуганно отшатнулся, будто ожидая, что его сейчас ударят. Самое забавное, что он был недалёк от истины.
Вы знаете, что по натуре я человек сдержанный и достаточно мягкий. Я снисходителен к чужим слабостям и всегда пытаюсь влезть в чужую шкуру, но тогда… Я едва удержался, чтобы не ударить его. Но всё-таки удержался…
Затем мне пришлось выслушать достаточно противную историю о том, как человек, которого я в 1918 году рекомендовал товарищам из Комиссии по охране памятников искусства и старины, обманул рабоче- крестьянское правительство и присвоил лучшие экспонаты шлягинского собрания, бросив на произвол судьбы оставшиеся.
Тарновский говорил, что все эти годы его мучила совесть и он хотел вернуть присвоенное государству, но боялся ответственности.
Сотканная из недомолвок, полуправды и страха наказания исповедь заканчивалась, понятно, просьбой. Я должен был засвидетельствовать его добровольное признание и чистосердечное раскаяние перед Усольцевым. Когда налётчики будут пойманы (в том, что это произойдёт, Тарновский не сомневался, этим-то и объяснялось его «добровольное признание» и «чистосердечное раскаяние»), он, Тарновский, готов помочь уголовному розыску в оценке похищенного и экспертизе изъятых у бандитов уников. Более того, он с удовольствием заплатит любой штраф. Лишь бы не тюрьма. Посадить его в тюрьму — величайшая несправедливость. Он же никого не убивал, не крал… Правда, тогда, в восемнадцатом, он проявил слабость, но разве не было для него наказанием всё это время, когда день и ночь его непрестанно грызла совесть? Как он переживал, как переживал! Вспомнить и то страшно! Может быть, я сомневаюсь в том, что он говорит? Тогда я могу спросить у Варвары Ивановны. Она о многом расскажет: о бессонных ночах, о сердечных приступах, о неотправленных письмах с покаянием и признанием своей вины перед народом…
Ушли они уже утром. В прихожей Тарновский протянул мне руку, но я её не заметил…
Рассказывая, Василий Петрович вновь переживал ту ночь. Он возмущался, иронизировал, удивлялся, радовался, грустил. Одна гамма чувств сменялась другой.
К порозовевшему лицу старого искусствоведа вновь вернулась молодость. Исчезли бесчисленные морщины, стала упругой дряблая кожа, в глазах появился блеск.
— Должен признаться, — продолжал Василий Петрович, — что я не разделял оптимизма — мнимого или действительного — своего бывшего товарища. У меня не было уверенности, что преступников разыщут.