Первым к Кошелькову подбежал Груздь, потом не спеша подошел Мартынов. У него правая щека залита кровью: пуля Сережки Барина содрала у виска кожу. Кроме него ранены еще двое — один из них, семнадцатилетний паренек, только вчера принятый на работу в розыск, тяжело. Он полусидит на верхней ступеньке крыльца и тихо стонет, прижимая руки к животу.
Савельев, держа в одной руке револьвер, другой мелко крестится, Это смешно, но никто не улыбается. Мы с Виктором подходим к Сережке Барину. Он мертв. Пуля, выбив передний зуб, вошла в рот и вышла через затылок.
Наконец появился врач, маленький, толстый, с заспанными глазами. Он осмотрел раненного в живот паренька и приказал отправить его в больницу, затем сделал перевязку Мартынову и осмотрел Кошелькова.
— Выживет? — спросил я.
— Этот? — Врач через плечо, не поворачиваясь, ткнул пальцем в сторону Кошелькова, над которым стоял фотограф с треножником. — Что вы, мой милый?! Удивляюсь, что до сих пор жив.
Надо было перенести Кошелькова в пролетку. Он оказался неожиданно тяжелым. Мы вчетвером еле его подняли. На губах Кошелькова пузырилась кровавая пена, глаза закрыты, он сипло дышал. Как говорил Мартынов Клинкину? «Ваше дело такое: сегодня — гуляешь, а завтра — в расход. Бандитское дело, одним словом».
Когда мы внесли Кошелькова в дежурку, он был еще жив. Я протелефонировал дежурному по МЧК о ликвидации банды Кошелькова и, дождавшись приезда Мартынова, отправился за ордером, который наш завхоз выписал мне накануне. Я давно мечтал по-настоящему одеть Тузика, по-прежнему ходившего оборванцем.
Кладовщик уже знал о событиях этой ночи и был менее прижимист, чем обычно. Он мне выдал совершенно новый картуз, сапоги, галифе и несколько косовороток.
Разложив все это бесценное имущество у себя дома на кровати, я начал прикидывать, подойдет ли оно Тузику.
Вскоре приехал Виктор.
— Как там Кошельков? — спросил я, продолжая рассматривать обновки.
— Умер. Часа три, как умер.
Голос у Сухорукова был какой-то странный, напряженный. Что ж, такая ночь не могла пройти бесследно.
— Вымотался?
— Да, — подтвердил он и спросил: — Что это у тебя?
— Для Тузика.
— Понятно.
— Галифе не великоваты?
Виктор взял в руки галифе, повертел их, помял и бросил на кровать.
— Подойдут?
Сухоруков стоял у окна и смотрел во двор.
— Нет больше Тузика, Саша. — Я не понял, — Убили его. Участковый с Хитровки телефонировал. Кто-то из недобитых дружков Кошелькова задушил...
Я для чего-то сложил по выутюженным складкам галифе, завернул их в бумагу. Косоворотки остались лежать на кровати. Видимо, их тоже надо положить, Я вновь развернул сверток, положил косоворотки, запаковал, аккуратно перетянул крест-накрест шпагатом.
Виктор подошел ко мне, обнял:
— Не надо, Саша.
Так меня обнимала в день смерти отца Вера и так же говорила: «Не надо, Саша». А почему, собственно, не надо? Почему человек должен сдерживать слезы, если ему хочется плакать?
Только после смерти Тузика я узнал о той роли, которую он сыграл в ликвидации банды Кошелькова.
Севостьяновой для выполнения различных деликатных поручений нужен был мальчишка, и она приютила смышленого беспризорника, которого не раз использовала для связи с Кошельковым. Дружба Тузика со мной, Виктором и Груздем насторожила содержательницу притона. Но, убедившись, что Тузик не продает, она успокоилась, хотя и опасалась теперь давать ему ответственные поручения.
Юный житель «вольного города Хивы» хорошо знал неписаные законы Хитровки, карающие измену смертью, и держал язык за зубами. Держал до тех пор, пока банда Кошелькова не напала на Ленина... Тогда Тузик принял решение и написал мне записку. А когда я не пришел в «Стойло Пегаса», он отправился к Мартынову.
О доме в Даевом переулке знали немногие, а о том, что там будут Кошельков и Барин, — только Тузик, потому что именно ему поручил Кошельков проверить, нет ли за домом наблюдения. Севостьянова уже была арестована, и некому было предупредить Кошелькова, что Тузику доверять больше нельзя...
Обо всем этом мне рассказал Виктор. А потом за нами зашел Груздь, и мы пошли к живущему недалеко от меня гримеру уголовного розыска Леониду Исааковичу. Там нас уже ждали Сеня Булаев и Нюся. Матрос принес спирт. И мы его пили. Пили все: Леонид Исаакович, Виктор, Сеня, я и Нюся. Это были поминки по Тузику.
Когда мы расходились, Леонид Исаакович пошел меня провожать.
— Я хотел бы вам сказать несколько слов, Саша. — Старик поднял на меня свои бледно-голубые глаза. — Я не всегда был одинок, Саша. У меня был сын. И в пятнадцатом году мой сын хотел бежать на фронт. Я ему тогда сказал: «Война — дело мужчин, а не детей». И он меня послушался. А в семнадцатом, когда из Кремля выбивали юнкеров, я ему так не говорил. И мой сын взял винтовку и ушел. Он погиб во время перестрелки. И теперь я совсем одинок. Но я знаю, что сделал честно, не повторив тех слов. В тысяча девятьсот семнадцатом году это были бы лживые слова. Революция — дело и детей, и женщин, потому что она для всех, кто недоедал. Мне тяжело, Саша, но зато я не обманул своего мальчика, и я знаю, что перед смертью он думал: «Да, мой отец честный человек». А теперь спокойной ночи, Саша. Пусть у вас все ночи будут спокойными...
Он резко повернулся и зашагал по улице, выставив, как слепой, перед собой трость, нескладный, в сдвинутом набок стареньком котелке.
Хоронили Тузика на Немецком кладбище. Стоял погожий весенний день. Ночью прошел сильный дождь, и на мостовой кое-где поблескивали еще не высохшие лужи. Гроб, реквизированный в какой-то конторе похоронных принадлежностей, был непомерно большим, и щуплое, маленькое тело едва виднелось среди красных лент. Мертвым Тузик выглядел взрослее, ему теперь можно было дать лет семнадцать. В похоронах участвовала почти вся особая группа. Пришли и заплаканная Нюся, и Леонид Исаакович, торжественный, в своем неизменном котелке.
Помню плотно сжатые губы Булаева, искаженное судорогой боли лицо Груздя, опущенные глаза Виктора. Почти дословно помню краткую речь Мартынова:
— Это смерть за революцию, за очищение республики от скверны бандитизма, за коммунизм. Тузик не увидит то, за что он боролся, но зато это увидят миллионы его сверстников...
Гроб опустили в яму я и Сеня Булаев. После того как могилу забросали сырыми глинистыми комьями, Груздь старательно прикрепил дощечку, на которой печатными буквами было тщательно выведено:
«Тимофей, по прозвищу Тузик (отчество и фамилия неизвестны). Героически погиб в борьбе на внутреннем фронте 21 апреля 1919 года».
Много лет спустя я пытался найти эту могилу среди холмиков, на которых нет ни мраморных надгробий, ни памятников, ни плит, но это оказалось невозможным. Установить фамилию Тузика также не удалось: иначе как Тузик его никто не называл.
Но разве юный житель «вольного города Хивы» исчез бесследно? Нет, он пережил свою смерть. У меня растут три внука. А в Московском архиве находится на вечном хранении докладная записка начальника