От юрты, где жила семья Дердеш-мергена, до караташа километров пять. Проехал последний патруль. Я оставил коня у юрты и пошел по ущелью вдоль ручья. Шел в темноте, не скрываясь, даже изредка особо сильно задевая сапогами камни.
Звезд не было, земли не видать, на память двигался. Сотый раз, считай, тропку эту проходил и вышел к караташу точно. Но, наверное, все-таки волновался и добрался быстрее. Сел я на корточки около камня. Маузер на всякий случай в рукаве шинели спрятал: не испарились же мои подозрения о басмаческом коварстве.
Тихо, так тихо вокруг, будто я один на всем свете. Дыхание свое слышу, да, обтекая какой-то камушек, вода позванивает тонко. Долго сидел, так долго, что в темноте стал видеть — светлеет полоска ручья. Бывает такое особо мрачными ночами.
Потом словно бы развиднелось чуть-чуть. Приметил я склоны ущелья, точно стены, высокие и плоские, взмывающие ввысь. И что-то черное, чернее склонов, и огромное то ли скатывается бесшумно, то ли спускается ко мне. Черное это, крупнее, чем камень караташ, самый крупный среди камней, к ручью покатилось. И на фоне светлеющей в ночи воды увидел я: перешагнул кто-то ручей. Человек, значит. Только такого огромного мне еще не приходилось встречать.
Поднялся я с корточек. Жду...
Громадина прямо ко мне идет. Значит, видит.
Подошел словно при свете дня. Обнял меня. Я рядом с ним, ну, ребенок пяти лет. Рук у меня не хватило, чтоб обхватить его за пояс, выше не дотянуться.
«Ну, — подумал, — такой громадине и быка-яка до границы дотащить ничего не стоит!»
— Спасибо, сынок, что пришел, — прогудел Дердеш. — Храбрый мальчик, не побоялся ночью к басмачу прийти. Ты веришь мне... — Нагнулся, поцеловал. — Ты, как брат, ко мне пришел, как сын.
Стыдно мне стало за маузер в рукаве. Да уж никуда его не денешь.
— Садитесь, — говорю, — Дердеш-ака.
Присел он на этот самый камень — караташ, а я стою около — голова моя на уровне его груди. И такой он толстый — таких, как я, пятерых надо.
— Вот зачем, сынок, я попросил тебя прийти ко мне. Хочу задать три вопроса. Ответь. Потом расстреляй меня.
— Как это «расстреляй»? — обиделся я, но понял, что маузер в моем рукаве он почувствовал. — Я пришел не убивать вас, Дердеш-ака, а поговорить по-хорошему. Идите домой, к жене, воспитывайте детей. Работайте, как и работали раньше. Вы же бедняк. Вас насильно увезли в Кашгарию.
— Никто меня не может простить. Ни шариат не простит, ни советский закон. Ни шариат, ни закон, — Дердеш говорил негромко, глухо, но мне казалось, все ущелье, все урочище долины наполнял его скорбный голос. — Ни шариат, ни закон. Нет мне прощения у людей. Одиннадцать лет я служил басмачам. Они убивали, грабили и жгли. Все видел, и хоть я пальцем не касался их жертв, но и не тронул ни единого басмача. Все видел и ничему не помешал... Кому скажу, что сердце во мне кровью обливалось, когда другие сердца мертвы?
— Есть такой закон, Дердеш-ака. Это советский закон. Разве ты виноват, что тебя украли?
— Я должен был умереть.
— Нет. Вы, Дердеш-ака, должны жить для своих сыновей, работать, как трудятся все дехкане, ради новой жизни без баев. Закон Советской власти — не месть. Он прощает и настоящих басмачей. Кто не сразу разобрался, где подлинная правда. Век от века люди существовали по законам шариата и привыкли повиноваться. Меч и плеть, темницы и оковы испокон века преследовали бедняков. Теперь у нас, дехкан, есть народная власть, есть оружие. Мы этим оружием изгоним или уничтожим баев, манатов — старейшин рода. И не станем повиноваться муллам и пирам.
— Я не могу простить себя... Ответь мне, сынок, на три вопроса и застрели.
— Ответить отвечу. Стрелять не буду. Разве вы не хотите вернуться к детям и честно трудиться? Возвращайтесь.
— Ответь мне на первый вопрос, сынок. Зачем дехкан загоняют в колхозы, в кошары, где спят вповалку мужчины и женщины?
— Разве ваша жена, Дердеш-ака, живет в кошаре и спит вповалку с другими мужчинами? Или ваша сестра живет так? А они — колхозницы.
— Разве тебе, сынок, начальнику Советской власти, курбаши большевиков, хотелось встретиться со мной? — тихо спросил Дердеш-мерген.
— Я готов встретиться с каждым, кто хочет вернуться в родной дом, а не разбойничать и грабить.
— Скажи, правда ли, тех, кто сдается, вместе с семьями отсылают в Сибирь?
— Сибирь, говорят, большая страна, Дердеш-ака. Однако разве в Сибири живут бывшие басмачи из отряда старшего сына Джаныбека, которые сдались в ущелье Тон-Мурун?
— Значит, правда, ты убил старшего сына Джаныбек-казы?
— Старший сын Джаныбека погиб в ущелье Тон-Мурун, но я его не убивал...
В гостинице не было пиал, и мы пили чай из стаканов. Стакан Абдылды Исабаевича опустел, и я, будучи хозяином, предложил свежего чаю.
— Хоп, — сказал Исабаев.
— А что это за история приключилась в ущелье Тон-Мурун? — спросил я.
— Тон-Мурун в переводе означает Мерзлый нос. Ущелье расположено высоко-высоко в горах. Там очень холодно зимой. Мороз до сорока градусов доходит. Затворы винтовок приходилось тряпками обертывать. Коснешься металла — кожа обдирается. Масло стынет, стрелять плохо. С коней удила снимали, чтоб не поморозить губы лошадям. На той высоте воздуха не хватает, пройдешь несколько шагов, сердце заходится, кровь из носа идет, из ушей. Гибнет человек.
Вот в январе тридцать первого года наш отряд и встретился там с бандой старшего сына Джаныбека. Шестьдесят человек их было. Нас тридцать. Неожиданно столкнулись. Схватились за сабли — из ножен не вытащишь. Я маузер из-за пазухи выхватил.
А старший сын Джаныбека с лошади соскочил и побежал к камням, хотел спрятаться там, отстреливаться. Но не добежал. Сердце не выдержало. Сдох он. Остальные сдались.
— Почему? — спросил я. — Ведь их было вдвое больше.
— А почему Дердеш-мерген пришел? Верили и не верили басмачи своим курбаши, будто кызыл- аскеры — красные бойцы, — звери. Курбаши нет — погонялки нет. Ты не в Кашгарии, а на своей родной земле, против тебя стоят такие же бедняки, как и ты, но которые баев выгнали. А кто такие баи, рядовые басмачи знали и долги свои неоплатные знали. Избавиться от баев — избавиться от долгов, свободным быть.
Это сейчас трудно понять и еще труднее объяснить. Нам, старикам, видно очень хорошо, какие огромные сдвиги произошли в сознании молодых людей, да и в нашем тоже. Кто сейчас из молодых может хоть на минуту себе представить, что какой-то человек, имеющий много денег, может перекрыть воду и не пустить ее на поля? Кто может представить, что огромное поле принадлежит одному человеку, а другие растят и убирают хлопок только за еду, за лепешку и шурпу?
В ущелье тогда друг против друга стояли братья, родственники. Одни хотели сами быть хозяевами своей судьбы, другие шли на поводу у старых понятий и представлений: защищали своих врагов — баев. Не будь у баев этих обманутых — не смогли бы баи быть баями. А когда обманутые поняли, что их обманули, — исчезли и баи, и родовые старейшины.
И еще, люди хотели жить. Не в изгнании — у себя дома, в своей стране, на родной земле, не скитаться в чужом мире, где все чуждо. Я не говорю об отпетых. Их было мало: одни хотели вернуть награбленное у народа добро, другие так привыкли жить разбоем и грабежом, что уж об ином и не думали...
Абдылда Исабаевич закурил.
Теперь я четко понимал, что, хотя Исабаев и говорил «я», рассказывал он не только о себе, но и о своих товарищах, которые жили и действовали так же, как и он сам. Для Абдылды Исабаевича кузнец Дердеш- мерген являлся лишь одним из очень многих людей, с которыми его сталкивала судьба, служба, служение делу возвращения человека в Настоящую Жизнь.
— Поверил вам тогда Дердеш? Или сомневался? — спросил я Исабаева.