– Вы все-таки выясните, где сейчас Мухомор.
Кабинет Волжанина находился рядом. Вид у лихого матроса был скучноватый. Взглянув на меня, он указал на сидящего против него лысою человека и сказал:
– Вот, товарищ Косачевский. Допрашиваю вышеозначенного гражданина.
– Надеюсь, мы вам не помешаем?
Волжанин промолчал, а «вышеозначенный» заулыбался:
– А чего нам мешать? Какие такие секреты? Все начистоту, по правде, по совести. Как говорится, где просто, там ангелов со сто, а где хитро, там ни одного.
– Все крутит? – спросил Сухов у матроса.
– Крутит, в брашпиль его мать, – выругался Волжанин. – Попался бы он мне в Кронштадте в семнадцатом…
– Это кто крутит? – с интересом спросил барыга.
– Ты крутишь.
С видом крайнего изумления он поочередно посмотрел на каждого из нас и всплеснул руками.
«Вышеозначенный» изображал добропорядочного обывателя, который впервые оказался в милиции и никак не может уразуметь, чего от него хотят. Честно жил, честно трудился, в поте лица добывал хлеб свой – и вот, пожалуйста. Взяли, схватили, привезли, допрашивают… А за что, спрашивается, за какие грехи? Ну если б еще старорежимные полицейские, фараоны, а то ведь свои, можно сказать, родные. И это недоумение выливалось в бурный поток слов.
– Товарищ революционный матрос, – с надрывом говорил Пушков, – ежели вы имеете хоть долю сомнений в моей преданности народной власти, казните меня своей рабоче-крестьянской рукой. Казните, дорогой товарищ матрос. Казните безо всякой жалости и сожаления. Как муху заразную раздавите, как вшу или иную какую микробу. Лучше мне принять мученическую смерть через расстреляние, нежели выслушивать ваши очень даже обидные намеки. Верьте – нет, а как на духу вам все рассказал. Ничего не утаил. В чем виновен – виновен, в чем нет – в том нет.
– Как же, дождешься от тебя правды, – вставил Волжанин.
– Во! Во! – как будто даже обрадованно завопил Пушков, тряся лысой головой и поглядывая на нас хитрыми глазками. – Опять намекаете. Очень даже обидно намекаете. А за что? Не знаю я того босомыжника, в смысле уголовного гражданина, что камни принес. Неизвестный он мне. Впервой его, на свою беду, увидел. А теперь вот муку мученическую за то принимаю, крест тяжкий на Голгофу несу…
– Ты понесешь! Как же! Ты и на Голгофу ухитришься на чужом горбу влезть. Чуждый ты социальный элемент, Пушков! А коли поглубже копнуть – контрреволюционер.
– Товарищ революционный матрос!…
– Ну что, что скажешь?
– Неизвестный он мне, – всхлипнул барыга. – За что же вы меня всячески обзываете и намеки делаете? Какой, позвольте полюбопытствовать, я есть контрреволюционер при своем сиротском происхождении?
Матрос, которого «вышеозначенный» мытарил никак не меньше двух часов, хрипло вздохнул, глаза его приобрели свинцовый оттенок.
– Ты же, «сирота», лавочку имеешь.
Пушков высморкался в большой пестрый носовой платок, вытер глаза.
– Лавочку? – Он выпрямился, и голова его оказалась как раз под низко висящей электрической лампой. Вокруг лысины образовался сияющий нимб. Апостол да и только! – Лавочку?… Дайте мне бумаги и чернил, товарищ революционный матрос! – решительно потребовал он.
– Это еще для чего?
– Для прошения, товарищ революционный матрос!
– Какого такого прошения?
– Желаю отказаться от всякой частной собственности. Пущай власти леквизируют у меня лавочку, а вместе с ею и шесть сиротских младенческих ртов, коих эта лавочка кормит. Пущай! Не желаю больше слушать ваши обидные намеки. Пущай эти граждане засвидетельствуют: требую бумаги и чернил!
Лицо матроса побелело:
– Издеваешься?
– Требую бумаги и чернил! – взвизгнул Пушков.
Это была та самая капля, которая переполняет чашу. У Волжанина внезапно судорогой дернулся рот, обнажив золотую подкову зубов, а рука легла на крышку коробки маузера:
– Я тебя, гада…
Пушков, втянув голову в плечи, готов был в любой момент нырнуть под стол. К матросу подскочил Сухов:
– Брось! Ты что, с ума сошел?
– Я тебя, гада…
– Успокойтесь и возьмите себя в руки! – резко сказал я.
– Что? – Волжанин со свистом выдохнул воздух и поднял на меня мутные, ничего не понимающие глаза.