бесценок дорогую рухлядь. Казаки нередко берут красивых девушек и жен, будто в подводы, и дорогой бесчестят, а застращенные остяки сами бить на них челом не смеют. Казачьи ясачники, у кого взять ясак по бедности не могут, таковых бьют и мучают...»

Страшная была тогда пора...

* * *

В самой глухоманной части Сургутского посада, к северу от укрепленного городка Сургута, ближе к безлюдью, на границе с Кондией, в лесах, богатых белкой и непроезжими чащами, ютился Сургутский пост. Здесь жили миссионеры, обращавшие сургутских «язычников» в православную веру, бойко торговали водкой факторщики и десятки ленивых казаков караулили огороженную тыном крепосцу-острог.

В сырой, грязной и вонючей тюрьме, на нарах в несколько этажей, гнили заживо — от насекомых, цынги и голода — до полусотни заключенных. Зловонный, тошнотворный запах стоял в помещении плотной стеной. Заключенные больше валялись на нарах, нежели двигались. Общение между ними было слабое: здесь было удивительное смешение национальностей, языков, религий. Тут были и душегубы, «баловавшие» кистенем на дорогах; беглые казаки с Дона из «бунтовавшей черни»; ижемские и печорские зыряне, убежавшие от ясака и целовальников из Большеземельской тундры, но пойманные без отхожего удостоверения на Оби и Иртыше; были ненцы, вогулы и пянхасово[20], посаженные в острог за «великие недоимки», за грубое слово целовальнику, за упорное нежелание перейти в русскую веру.

Скованные цепями по рукам и ногам, лишенные свежего, бодрого ветра, обреченные на тупую неподвижность, острожники братались с цынгой. По ночам весь острог корчился и содрогался от стонов цынготников. Ныли опухшие ноги, судорога сводила суставы; рты с синими расслабленными деснами, с шатающимися зубами, с отвратительным запахом гниения испускали жалобные стоны и вздохи. Иногда какой-нибудь доведенный до отчаяния заключенный вскакивал с нар, гремя цепями, волочился к дверям и бил в них кулаками. Сначала он кричал и угрожал, затем, обессилев, валился на пол и тихо завывал:

— Пустите к олешкам, худые люди... Зверь бьется у меня в слопцах... Дайте пить! Маленечко сырого мяса — и Пэкась будет жить... Люди! Лю-ю-ди...

— Вот, идол, — ругались уголовники, — душу выматывает, язычник!

Стражники-казаки, орали на него в дверь. Но Пэкась продолжал стонать. Иногда казаки открывали дверь и избивали несчастного...

Всю ночь стонал острог...

* * *

Сюда привезли казаки из Обдорской остяцко-самоедской управы закованных Ваули и Майри. После оскорбительных допросов Скорнякова, после неправого суда по «милостивому заступничеству» за язычника и идолопоклонника тобольского святого пастыря тобольский суд присудил, мятежников и бунтарей — ослушников царевых — к ссылке в Сургут.

И молчаливые ненцы, зыряне и хантэ, прослышав о звании вновь прибывших, выказывали им огромную любовь, сострадание и великое уважение. С этих пор узники обрели, казалось, утраченную жажду к жизни.

Ваули, вождь, чьим именем клянутся кочевники, человек, который один посмел открыто заступиться за свой народ, весть о подвигах, доброте и храбрости которого проникла даже и в такие заброшенные уголки, как Сургут, перекатилась через Каменный Пояс и всполошила зырян и ненцев с Печоры, Северной Двины, Мезени; Ваули, чьим именем матери успокаивают плачущих детей, о котором, обычно скупая на славу, тундра сложила столько прекрасных легенд и сказок, — этот человек пришел погибать в царский острог! За что? Разве он бунтовал для себя? Разве многочисленнее стали его оленьи стада, разве у него песцовая малица, разве чум его богаче стал? Нет! Не для себя все это делал Ваули. Не для себя. Вся тундра знала это. Все знали, что ни одного оленя не взял он себе, все отдавал безоленным... За что же послал его худой царь в острог? За народ, за волю, которую он хотел для народа, за тысячи бедных ненцев, как и он сам.

Каждый, кто сидел в сургутской яме, взятый из тундры и лесов притундровых, — знал о нем. Потому и окружили его на вид маленькими, но для Севера огромными заботами: кто дарил ему мамонтовую табакерку с жвачным табаком, кто отдавал хорошие, несношенные кисы, кто просто хотел сидеть около него и иногда прикоснуться к плечу как к равному. Особенно дружили с ним беглые казаки с Дона.

Ничто не смогло сломить Ваули: ни побои, ни пытки, ни приговор. Попрежнему он весь горел внутренним огнем непокорства. Правда, обдорские негодяи изрядно постарались «выбить дурь» из него. Он похудел, осунулся, и его здоровье, видимо, надломилось. Побои, думы одна горше другой, переживания и голод сделали свое дело. Кашель то и дело душил его. Постарел и Майри; на бритой голове его виднелся огромный розоватый шрам.

* * *

Кормили, как обычно, плохо: кипяток, сырой хлеб, мучная похлебка и изредка каша. На жителях Севера эта пища сказывалась особенно плохо. Не было сырого мяса, теплого и живительного, и мороженной рыбы — того, к чему каждый из них привык с раннего детства. К этому прибавлялась тоска по воле: по оленям, по промыслу, по горластым ребятишкам и даже по дыму от мирных домашних костров. Тянуло на простор, на ветер, на широкую снеговую дорогу жизни, полную неожиданностей и суровой борьбы за существование. За тяжелой дверью осталась интересная, подвижная жизнь. Здесь царила однообразная, мертвая неподвижность.

Изредка их выводили гулять во двор, на мороз. Сколько печали было в глазах у них!

— Смотри, Майри, аргыш идет, — с радостным блеском в глазах схватывал за руку друга Ваули. — Смотри, шесть нарт. Во второй упряжке вожак молодой — только учат ходить, — быстро определял он.

— А знаешь, Вавля, — откликался Ходакам, — это хантэ едут рядиться на факторию: везут пушнину факторщикам. Будут пить веселую воду и увезут в чумы горе...

— Да, Майри, не ту дорогу гоняют они.

Прогулки кончались быстро. Но их вполне хватало для того, чтобы еще сильнее возненавидеть свой плен. Волновал каждый пустяк: далекая смелая белка, прыгающая по сучьям, знакомые, зовущие запахи дыма из ближних чумов — все, что на свободе почти не замечаешь.

Прошел месяц. Стало очевидным, что оба они заболевают цынгой. Болезнь входила в организм неслышно, медленно разрушая ткани. Сон застигал всюду, пропал аппетит, разбухали ноги, покрываясь синими пятнами. Апатия пересиливала все остальное.

Пленники заскучали. В плотную темень ночи, когда острог глухо стонал во сне, Майри приходил на нары Пиеттомина, и они разговаривали. Тоска сводила все нити разговоров к побегу. Может, где-нибудь вдали от родины эта мысль и не возникала бы у них. Незнакомая страна, другие люди, сотни верст пути без собак и оленей остановили бы их. Но здесь, когда каждый день морозная синь родного неба и безглазый шалый ветер доносили позывной свист охотника, гортанные выкрики оленевода, когда окружала родная, знакомая до конца, стихия, — эта мысль все чаще и настойчивее приходила в сознание.

«Нужно уйти, пока болезнь не свалила» — решили пленные друзья. А потом, быть может подсознательно, они чувствовали на себе ответственность за восстание, за народ, который им доверял, который шел за ними, куда б они ни позвали...

* * *

Помог случай.

Однажды в острог привезли нового пленника — кондинского хантэ по имени Янка из рода Муржан. Он вошел в камеру с дерзким видом и не менял его до ухода казаков. Когда же все посторонние ушли, хантэ

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×