полуотвернувшись, едва не расплескав водку, поднес стакан ко рту.
— Кому говорят, мать твою…
Старик глотал, давясь, водку, скосив глаза на белый халат. Струйка водки текла по седой щетине на подбородке.
— Прекратить, — выкрикнул Федорович и дернул старика за рукав.
Стакан дрогнул у того в руке, Выскользнул, покатился по столу. Водка закапала на пол.
— Гражданин начальник, — только и шепнул старик. Он, не отрываясь, смотрел на мутный ручеек на столе, на прозрачные капли, падающие вниз.
— Ты посуду бить!..
Старик сунул пустую бутылку за пазуху, собрал хлеб. Залитый стол будто очаровал его.
Когда он плелся к выходу, человек со щеглом проводил его глазами.
Держа руку в кармане халата, Федорович вернулся на свое место под плакатом. Его халат сверкал белизной, как бакен, в дымных сумерках полуподвала.
Старик шел вдоль витрин, в которых отражались прозрачные от неба лужи.
Он шел и говорил сам с собой.
— Я все могу: пахать, сеять. А скажи стебелек сорвать — не могу. Русский человек не может. А ты заставь его. Сам себя ущипнешь — и то больно, а как другие за шею возьмут да и начнут крутить — все сделаю, скажу, только отпусти…
Он шел, останавливался иногда, будто раздумывая — упасть ему здесь или идти дальше.
К крыльцу он подошел сбоку, стоял молча, пока дворничиха сама его не заметила.
— Пришел. Ты где ж, ядрена мать, пропадал два дня?
Старик по-прежнему молчал.
— Как жрать захочется, так приходишь.
Старик смотрел себе под ноги.
— Иди в дом. Все одно — толку от тебя не добьешься.
Старше спустился в подвал.
Он вошел в комнату — здесь стоял густой запах жилища. Прошел в чулан — на кровати лежали матрас и старое ватное одеяло. Старик лег, не раздеваясь.
Он очнулся и долго лежал, не двигаясь, в темноте.
— … Теперь садик один остался, за кинотеатром — там сегодня скамейки выкрасили, завтра урны расставим и, почитай, к весне готовы, — громко говорили в соседней комнате.
— Иван Кузьмич, вот в честь весны и выпейте.
— Да что ж мы с вами все на одну тематику разговариваем. Не пью я, нельзя, как выпью — знаете, так и схватывает…
— Удивляюсь на вас — такой вы… не такой какой-то. Кругом пьют — a вы нет…
Старик прислушивался в темноте — голос дворничихи звучал незнакомо.
— … Я ж для вас и покупаю.
— А что ж для меня. Вы для мужа покупайте.
— Да какой он мне муж. Живет — и Бог с ним.
Замолчали. Старик открыл глаза. Из комнаты пробивалась полоска света.
Старик встал, подошел к двери.
В щель он увидел накрытый стол. Самовар на табуретке. Ивана Кузьмича — он крутил в pуках ложку. Дворничиху — ее красное лицо с будто вымазанными маслом губами.
Стрик открыл дверь.
— Вот, шляться снова пошел, — жалостливым чужим голосом говорила дворничиха, — бутылки по помойкам собирать, естъ ему не дают будто. А все она, водка эта самая…
Старик будто не слышал.
Он вышел из комнаты, поднялся по лестнице, отворил дверь на улицу.
Был вечер; в лужах плавал свет далеких красных абажуров.
— … А вот прилетит какой червяк космический, будет порхать с цветка на цветок и не поймет, чьими страданиями это его порхание покупается. Знать не будет, что кому-то руки заламывают, и в пах ногой, ногой. Не увидит он, кто свободу eмy покупает…
В сквере старик опустился на лавочку и расстелил на коленях газету.
— Вечер добрый, — услышал он вкрадчивый голос. И вздрогнул.
Перед ним стоял человек со щеглом. Клетку он держал под мышкой.
— … Вот, погулять с ним вышли.
Старик протянул ему хлеб. — Покушайте. И ее покормите. Птица — она ведь в клетке. Ей, птице, только хлеб и нужен…
— Спасибо, мы ужинали сегодня. Правда?
Вопрос был обращен к птице. Щегол ничего не ответил.
— А я поем, — сказал старик. — С утра не дали мне поесть. — Он откусил хлеб и медленно пережевывал его.
— Я слышал, вы синичку продаете, — сказал он чуть погодя.
— Нe синица это. Щегол — птаха божья.
— В клетках все птицы — синицы, — сказал старик.
— Да-да, — закивал человек со щеглом. — Еще пословица есть такая — синица в руках лучше, чем журавль в небе…
— Не знает никто — кому и где лучше. — Старик, наверное, не расслышал. — Синице, думаете, в руках лучше, чем журавлю там?
— Иметъ синицу лучше, — тихо ответил человек со щеглом.
— Зачем продавать тогда?
— Не знаю… Я ведь за просто так продаю.
— И покупают?
— Нет, не покупают. Для всех «просто так» — слишком дорого.
— А вы за пять рублей попробуйте.
— Тогда купят, — сказал человек со щеглом. — За пять рублей купят. Просто так никто не берет, а за пять рублей пожалуйста.
— Ну так что ж?
— А я не хочу продавать. Моя она, птичка-то. И ей со мной хорошо, гуляем вот…
Старик молчал. Он аккуратно собирал крошки с колен. Собрал, протянул их птице. Щегол забился в угол клетки. Старик положил крошки в рот.
— А вот бутылка, — сказал он неожиданно, достав из кармана пустую четвертинку. — Рассказывал мне кто-то, очень давно, про кладбищенского сторожа — знаете?
— Что-то не слыхал.
— Из каждой свежей могилы сторож брал щепоть земли. Он запечатывал землю в бутылки, потом выезжал на лодке далеко в море, где нет людей, совсем никого, и выбрасывал бутылки в воду…
Старик замолчал. Человек со щеглом молчал тоже.
Щегол прыгнул в клетке, ударился о сетку и уселся на жердочке, пугливо озираясь.
— … А потом из бутылок выходили души. И все были ему родные. И не могли обидеть друг друга… Много родных у него было.
— Души, значит. Души — они самые благодарные. Да только здесь-то их нет. Где они — там что ли? — И он показал на небо. Небо было тепным и пустым.
— Да и здесь они где-то быть должны. Где только не узнать. Души — они благодарные, верно. И справедливые. И свободные…
Тут голос старика оборвался.
— Вот вы слушете меня, — прошептал он, — и я боюсь говорить. Может, я чего не так скажу. Не так, как положено…