городку Венев Тульской губернии.
В детстве никакого образования не получила. Попав в двенадцатилетнем возрасте в Москву, «в люди», научилась только читать. Читала она до конца жизни всегда вслух, пришептывая и по слогам, преимущественно русские сказки. Доброта, сердечная искренность и фанатическая преданность семье и близким — вот то, чем она жила. Долгие годы бабушка была моим Ангелом-хранителем. Я же часто бывал несправедлив к ней, тяготясь опекой, но однажды она в буквальном смысле спасла мне жизнь.
Для бабушки, недавно потерявшей младшего сына, я стал его воплощением, и она до конца своей жизни болезненно опекала меня, что, естественно, вызывало во мне острое чувство протеста.
Факт своего существования в этой жизни я ясно осознал в двухлетнем возрасте. Перед Новым, 1950 годом из Польши к нам приехал сослуживец отца и передал от него подарки. Я в деталях помню все нюансы его пребывания у нас дома и мельчайшие подробности своего поведения. Можно сказать, что с этого момента жизни память души (или психического существа) сохранила все радостные и мрачные события, так или иначе коснувшиеся моего сердца.
Начиная с двухлетнего возраста, каждое лето я выезжал с бабушкой в деревню на ее родину, где до начала моей учебы в школе мы жили по пять месяцев в году. Деревенская свобода поначалу давалась мне с боями, так как весьма трудно было освободиться от неусыпной бабушкиной опеки. Но когда это удавалось……
Несмотря на почти сорокалетнюю разницу в возрасте, мы были удивительно близки по духу с моим двоюродным дядей. Дядя Костя сумел до преклонных лет (сейчас ему около девяноста лет) сохранить свежее, детское восприятие жизни и радость существования — просто существования, вне зависимости от чего-либо. Он мог, например, в теплый летний ливень вместе со мной, пятилетним мальчишкой, в одних трусах выскочить на середину деревенской улицы и, восторженно крича, радоваться дождю. Он очень деликатно подводил меня к выбору того или иного варианта поведения в различных ситуациях, нисколько не ущемляя моей свободы. Когда он был со мною рядом, я всегда был занят чем-то дельным — мастерил, чинил, полол или поливал огород, собирал вишни в саду.
Праздником для меня бывали дни (а точнее, ночи), когда дядя Костя брал меня с собою на работу в ночную смену. Я завороженно смотрел на дышащую белыми клубами и перепоясанную приводными ремнями паровую динамо-машину, со свистом и шипением выпускающую пар из многочисленных клапанов, на потного, мужественного кочегара и волшебника-машиниста (которым, конечно, был дядя Костя). В будни же почти все свободное время я проводил либо в огромном старом вишневом саду, посаженном еще задолго до войны моим дедушкой, либо на бескрайнем цветочном лугу, в который на задах плавно переходил наш сад. При всей своей непоседливости я мог часами наблюдать ползающих и летающих насекомых. Особенно меня завораживала (да и до сих пор) загадочная жизнь муравейника. Наблюдая насекомых, или разглядывая причудливые соцветия полевых цветов, или просто ничего не делая, я буквально исчезал, растворяясь в Природе. Это были удивительные, часами продолжавшиеся мгновения. Дружил я с некоторыми деревенскими мальчишками, но больше предпочитал уединение, в котором мне никогда не было скучно. Отношение к животным (в основном к собакам и кошкам) носило двойственный характер — от болезненной любви к любимчикам до порою крайней жестокости к остальным.
По приезде в Москву мне крайне трудно было адаптироваться к городской жизни. В стенах комнаты, коммунальной квартиры и в границах двора под строгим надзором бабушки я чувствовал себя очень неуютно. Свободу в прямом смысле приходилось отвоевывать в нешуточных битвах.
Иногда бабушка брала меня с собою в церковь, что в Духовском переулке. Она молилась, ставила свечки, а я с острым детским любопытством наблюдал за молящимися, разглядывал иконы и потолочные росписи. Особенно меня привлекал распятый Христос, в ногах у которого валялся человеческий череп. Фрески Страшного суда на потолке заставляли меня подолгу стоять с поднятой головой и открытым ртом. Когда в храме стояли на отпевании гробы с покойниками, я с тайным интересом поглядывал на их восковые лица. В эти моменты мое детское сознание очень остро ощущало всю хрупкость земного существования, и мрачные мысли надолго становились моими спутниками. В возрасте полутора лет бабушка тайком от родителей окрестила меня в деревенской церкви. Какую роль это сыграло в моей жизни, сказать трудно, но бабушка считала, что в одном случае это наверняка спасло мне жизнь.
Родителей в будние дни я видел только по вечерам, перед сном, когда они приходили с работы, а в единственный день отдыха у них, как правило, были домашние дела, и им было не до меня. Иногда, правда, мы все вместе ходили в кинотеатр «Ударник» на взрослые фильмы (такие, как «Мост Ватерлоо»). Надо сказать, что жизнь в семье текла размеренно, порою чересчур, никогда в нашем доме не звучало грубых слов в адрес кого-либо, но скрытое раздражение отца по отношению ко мне я ощущал постоянно. До сих пор мои родители живут в примерном согласии. Мне же в большей части моей семейной жизни этого не было дано.
Жизнь мальчишек старых московских дворов была крайне динамичной. Я всегда оказывался активным инициатором беспощадного мщения соседям, которые не давали нам возможности чувствовать себя свободно в родном дворе. Особенно досталось одной соседке-скандалистке, которая не вынесла наших криков на ледяной горке против ее окна и ночью изрубила топором лед, вдобавок засыпав его песком.
Основным зимним событием конечно же были Новогодние праздники. Елка под самый потолок, увешанная довоенными и даже дореволюционными игрушками. К каждой игрушке у меня было свое, неизменно теплое отношение. В том, что они ночью оживают, я нисколько не сомневался. Все ребята с нетерпением ждали Первомайский и Октябрьский праздники. С раннего утра мы глазели на кумачовое шествие поющих и смеющихся демонстрантов по Люсиновской улице в направлении к центру, а затем стремглав бежали на Ордынку, чтобы занять удобное место для наблюдения за военной техникой, возвращавшейся с парада на Красной площади.
Мне хорошо запомнилась национальная трагедия — болезнь и смерть Сталина в начале марта 1953 года. На кухне вся наша коммунальная квартира искренне, со слезами скорбела, а один из соседей даже пострадал в давке при похоронах.
В нашей коммуналке, как в каждой порядочной деревне, где всегда есть «деревенский дурачок», тоже был такой — Витя, сын дворничихи. Он всегда всем и всему улыбался. Это благодушие у «нормальных» людей считается признаком ненормальности. Только теперь я понимаю, что в его невинной улыбке была глубокая мудрость. Я очень любил с ним разговаривать и на все свои детские вопросы получал краткие, исчерпывающие ответы. Собственная мать его недолюбливала, звала «нашим дурачком» и кормила исключительно пищевыми отбросами. Помню, что на их кухонном столе стояла большая эмалированная кастрюля, в которую соседи сваливали и сливали все пищевые отходы, а Витя с неизменной улыбкой на лице периодически ее опорожнял. Сухощавый и мускулистый, он обладал огромной физической силой, легко поднимая с земли одной рукой насаженные на ось колеса от вагонетки. Никто из взрослых парней нашего двора подобного сделать не мог.
У нас был настоящий московский двор с большой голубятней, вокруг которой собирались сомнительные личности и официальная окрестная шпана. Весь второй этаж небольшого соседнего с нашим дома занимала уникальная семья Матреничевых (в самой фамилии слышится что-то разбойничье). Из восьми ее членов только один не сидел в тюрьме. Остальные же, включая мать и двух дочерей, бывали там часто и подолгу. Одним из моих любимых занятий было наблюдение за их поведением в праздники, когда изрядно подвыпившая семья и их многочисленные гости вываливались во двор. До сих пор перед глазами стоит незабываемая картина. Впереди вусмерть пьяный, но складно играющий и невероятно каким образом ухитряющийся растягивать меха баянист, которого в наклоне градусов под сорок к земле ведут под руки двое друзей. За ними на некотором отдалении следует громко поющая пьяная толпа хозяев и гостей. Гуляли всегда по два-три дня. Часто случались внутренние потасовки (включая поножовщину). Их разговоры между собой были для меня уроками настоящего блатного фольклора.
Читать я научился в пять лет по букварю, который одолел за неделю. В шестилетнем возрасте свободно читал мрачные рассказы Горького из толстенной, уцелевшей после бомбежки книги. «Челкаш» и «Супруги Орловы» потрясли мое детское сознание. У двух одиноких, высокоинтеллигентных сестер-старушек — соседей по квартире я часто засиживался долгими зимними вечерами. Они проводили со мной взрослые