красивы по форме и непременно излучают (в буквальном смысле) внутреннее спокойствие. Это спокойствие воспринимается человеком как при созерцании архитектурного шедевра извне, так и при нахождении внутри него, причем сам шедевр может быть всего-навсего небольшим деревянным домиком.
Пройдитесь не спеша по территории Московского Кремля, по старой Москве в районе Арбата и Замоскворечья и легко в этом убедитесь. Совершенно особое чувство радостной гармонии вызывают живые (обновленные) церкви и храмы. В дореволюционной Москве на всех площадях и улицах возвышались купола церквей, стояли колокольни, монастыри, роскошные каменные особняки и деревянные домики-шедевры. Новой власти все это слишком не нравилось, и Москву обезглавили. «Шедевры» времен социализма — высотные здания и массивные каменные дома в гранитном обрамлении раздавили человека.
Современные архитекторы, широко используя стекло, бетон, пластик и металлы, создают или кричащие громады с вычурной геометрией, или однообразные безликие формы. И те и другие подчеркивают человеческую ничтожность и вызывают в сознании человека при их созерцании тревогу и подавленность.
Радостную гармонию и спокойствие остается черпать только из кое-где сохранившегося, но уже безвозвратно уходящего прошлого.
Классическая проза. Как показывают социально-психологические опросы населения, сегодня в мире лишь единицы обращаются к классической литературе. Россия читает в метро и в свободное от просмотра телепередач время, помимо политических и бульварных газет и журналов, отбросы зарубежной и отечественной беллетристики. В результате убивается всякая возможность хотя бы изредка задумываться о человеческом предназначении на этой земле. И что крайне прискорбно, триллеры, детективы и чтиво на сексуальные темы прочно вошли в круг чтения молодежи. Наблюдая все это, временами приходит мысль: лучше бы молодые люди вообще не умели читать.
Модные современные писатели, занимаясь в основном самолюбованием, смакуют человеческие глупости и несовершенства, изобретают новые литературные формы, что в сочетании с ремесленной красивостью слога и языковыми вольностями притягивает читателей.
В самом начале двадцатого века Л.Н. Толстой заметил, что «теперь успех в литературе достигается только глупостью и наглостью». Сегодня это особенно актуально.
В литературных произведениях раз за разом констатируются одни и те же человеческие ошибки и глупости, разыгрываются одни и те же трагедии — разнятся лишь имена и времена.
Чему же могут научить литературные классики? Наблюдательности. Благодаря ей возможно увидеть окружающую реальность во всей ее неприглядности. Читателям с утонченным сознанием наблюдательность дает возможность прочувствовать проблески прекрасного (в основном это касается природы и некоторых аспектов любви), для продвинутых в духе плюс ко всему — ощущение единства Всего Сущего.
Настоящая литература помогает открыть глаза, но ничему не учит — она, скорее, утверждает безысходность.
Я не отношусь к поклонникам Достоевского, но именно он, хотя и опосредованно, сформулировал роль и место литературы в современном мире, имея в виду форму воздействия на человеческое сознание. Вот его слова: «Только я один вывел трагизм подполья (человеческого подсознания. — Авт.) в страдании, в самоказни, в сознании лучшего и в невозможности достичь его… Что может поддержать исправляющихся? Награда, вера? Награды — не от кого, веры — не в кого. Еще шаг отсюда, и вот крайний разврат, преступление, убийство».
В этих словах — безысходность, но сам факт состояния человеческого сознания подмечен удивительно точно. Все, что сегодня происходит с человечеством, укладывается в диагноз, поставленный Достоевским.
«…Если б только могло быть, чтоб каждый из нас описал всю свою подноготную, но так, чтобы не побоялся изложить не только то, что боится сказать и ни за что не скажет людям, но даже и то, в чем боится признаться самому себе, то ведь на свете поднялся бы такой смрад, что нам бы всем надо было задохнуться».
Смрад этот давно стоит над Землей, и совершенно очевидно, что люди безнадежно больны. Можно бесконечно врать окружающим тебя людям, пытаясь предстать перед ними в выгодном свете, но стоит ли врать самому себе? Достоевский призывает не наводить глянец на свою грязную подноготную, не искать в других несовершенств и пороков, а прямо обратиться в глубины собственного сознания и, увидав себя в самом неприглядном свете, отчаяться. Что делать с этим отчаянием, он так и не говорит. А не говорит потому, что не знает, и, не кривя душой, признается в этом. Поставлен только диагноз. Но какой!
Гоголь — гениальный создатель галереи портретов «мертвых душ», как и Достоевский, поставил больному человечеству точный диагноз: «Скучно на этом свете, господа!»
Тонкий художник самых разнообразных человеческих характеров, Чехов весьма скептически относился к возможности совершенствования человечества.
Из писателей двадцатого века Андрей Платонов беспристрастно и психологически точно показал наготу человеческого сознания, его даже в чем-то наивную, полуживотную сущность, образно проявляющую нижнюю полусферу Истины. Я бы назвал Платонова «Гоголем двадцатого столетия».
Писательский гений Льва Толстого страстно пытался разглядеть в людях замечательные черты, но все его попытки терпели неудачу, потому как робкие ростки света в человеческом сознании так или иначе затмевались виталическими страстями. А как любой гений, Толстой не мог позволить себе конструирование характеров — истина превыше всего.
Толстой-мыслитель, в отличие от Достоевского, пытался прописать людям рецепты спасения души, используя для этого весь арсенал своего могучего рассудка. Поначалу он ратовал за дисциплину повседневного поведения, позже — за активное внедрение в жизнь христианских заповедей, а к концу жизни — за веру в Христа без церкви, однако вера Толстого гнездилась в рассудке и в высшем виталическом уме — сердечной веры у Толстого не было, хотя в зрелом возрасте он был очень близок к раскрытию психического существа (души). Об этом прямо свидетельствует дневниковая запись в августе 1869 года, сделанная им в городе Арзамасе (проездом в Пензенскую губернию). Вот фрагмент этой записи:
«Я убегаю от чего-то страшного и не могу убежать… Я надоел себе, несносен, мучителен себе. Я хочу заснуть, забыться и не могу. Не могу уйти от себя… Я вышел в коридор, думая уйти от того, что мучило меня. Но оно вышло за мной и омрачило все. Мне так же, еще больше страшно было. Я… видел, чувствовал, что смерть наступает, а вместе с тем чувствовал, что ее не должно быть. Все существо мое чувствовало потребность, право на жизнь и вместе с тем совершающуюся смерть. И это внутреннее раздирание было ужасное. Я попытался стряхнуть этот ужас. Я лег было, но только улегся, вдруг вскочил от ужаса. И тоска, и тоска — такая же душевная тоска, какая бывает перед рвотой… Жутко страшно. Как-то жизнь и смерть сливались в одно».
Сам Толстой назвал этот эпизод «арзамасским ужасом». Описанное состояние поразительно точно отражает острейший конфликт «эго» и психического существа, предшествующий крайне болезненному акту раскрытия души. В Арзамасе Толстому оставался всего один шаг до прямого контакта с Божественной Силой, но той ночью этого шага он так и не сделал, не сделал и в течение последующей жизни, спасаясь бегством от смерти «эго». Смерть «эго» и рождение психического существа (души) — это когда «жизнь и смерть сливаются в одно», надо лишь страстно желать этой смерти, которая дарует Жизнь Вечную. Смерть «эго» — это смерть прошлого, однако расстаться с прошлым Толстой не смог. Как знать, что бы подарил миру (не только в художественном плане) Толстой, родившись той арзамасской ночью в Духе?
Тяжелые приступы эпилепсии, которыми с молодости страдал Достоевский, — не что иное, как периодические, нерегулируемые нисхождения Эволюционной Энергии в неподготовленное физическое сознание (тело). Если бы Достоевскому был известен этот факт и он сознательно предпринял бы ступенчатые шаги навстречу Божественной Силе, то его пребывание на земле после духовного рождения