Ровно через двадцать семь минут мой «Запорожец» остановился точнехонько напротив ворот парка. Машины Селезнева там не было. Но не успела я обидеться, как он помигал мне фарами из-за поворота, — наверное, хотел этим сказать, что стоянка в облюбованном мной месте запрещена. Вот она, милицейская душа! Кто еще стал бы обращать внимание на такие мелочи в полчетвертого утра?
Когда я подогнала машину к серому «жигуленку», Селезнев уже стоял на тротуаре — голова втянута в воротник куртки, руки в карманах — вылитая черепаха в дурном расположении духа. Я открыла дверцу и подставила лицо ветру и субстанции, которую несло на нас сверху. Не скажу, что ощущение было приятным, но признавать это вслух я не собиралась.
— Привет, идальго! Славная погодка для прогулки, ты не находишь?
Он промычал в ответ нечто невразумительное, но, как воспитанный человек, помог даме выбраться из машины.
— Здравствуй, Варька. Кажется, я начинаю ощущать себя одним из героев Пашиных рассказов о твоих похождениях.
— Да? И как ощущение?
— Честно скажу: слушать эти истории, сидя в мягком кресле с кружкой пива и воблой в руках, намного забавнее.
Я взяла его под руку и потянула в сторону парка.
— Ничего, в любом положении есть свои приятные стороны.
Селезнев очень удивился:
— В самом деле?
Не желая быть голословной, я привела ему несколько примеров из жизни близких. На это ушло минут пятнадцать драгоценного времени, но настроение у Дона заметно поднялось. Хотя под ногами у нас по- прежнему чавкало и хлюпало, а ветер пригоршнями кидал нам в лица содержимое хлябей небесных, он смеялся так, словно сидел у костра на пикнике в солнечный майский день.
— Знаешь, Варька, собираясь сюда, я ожидал увидеть удрученную деву, нервно ломающую руки и причитающую: «Что же нам делать?» Конечно, пришлось поднапрячь воображение, чтобы представить тебя в таком состоянии, но мне спросонья показалось, что твой звонок — вопль о помощи, дела ваши совсем плохи и ты близка к отчаянию.
— И совершенно правильно показалось!
Он бросил на меня подозрительный взгляд.
— По моим представлениям, девы в беде ведут себя иначе. Во всяком случае, я никогда не слышал, чтобы они заставляли своих спасителей хихикать.
— Я прошла хорошую выучку. Если всякий раз, когда нам случается попасть в беду, я исходила бы слезами, то давно уже померла бы от обезвоживания организма. А смеяться полезно для здоровья. Но если тебя смущает мое поведение, могу немного поплакать.
— Не надо! — испугался Селезнев. — Лучше расскажи, чем я могу тебе помочь.
— Прежде всего, ты можешь меня выслушать. Понимаешь, вся беда в том, что нам никак не удается сузить круг подозреваемых. Четыре равновероятные возможности — это слишком много. У каждого из нас, кроме разве что Генриха, есть свой фаворит, и всякий раз, когда мы пытаемся выкинуть кого-нибудь из списка, начинается базар. Может быть, тебе свежим взглядом проще заметить то, что от нас ускользает, и мы наконец-то избавимся от балласта. Ну а еще я рассчитываю на твой профессиональный опыт. Сам понимаешь, раскрыть преступление за пару часов — для любителей задача непростая.
— Для профессионалов тоже, — утешил меня Селезнев. — Но давай попробуем.
Я пересказала ему события последних полутора суток и наши версии, число которых никак не хотело сокращаться. Идальго выслушал меня с большим интересом, почти не перебивая, только изредка что-нибудь уточнял.
— М-да, — произнес он после недолгого молчания. — Даже не знаю, что и сказать. Видишь ли, профессионалы обыкновенно не распутывают преступления, сидя в кресле или гуляя по парку. Это участь гениальных любителей вроде Эркюля Пуаро или Ниро Вульфа. А мне ближе методы инспектора Крамера или Джеффа.
— Хорошо, тогда расскажи, как бы ты взялся распутывать это преступление.
— Ты имеешь в виду, не познакомься я с тобой? Если помнишь, я еще до нашей встречи догадался, что Подкопаев был на пирушке, устроенной по случаю намечающегося новоселья Генрихом Луцем. Я побеседовал бы со всеми участниками, имена которых мне сообщил Архангельский, ругательски ругая за уборку, отправил бы криминалистов обследовать место преступления, выяснил бы, не пропадал ли в последнее время в московских поликлиниках атропин, а потом на пару со следователем без конца вытягивал из вас показания, сопоставлял их, искал мотивы, логические неувязки, противоречия. Проверил бы, нет ли у кого-нибудь из вас доступа к пресловутому атропину…
— И выяснил бы, что есть. У Лёнича. И что дальше? Посадил бы его в каталажку?
— Зачем же сразу в каталажку? На заметку я его, конечно, взял бы, но рядом поставил бы большой знак вопроса. Ты, кажется, говорила, что он человек неглупый?
— Не то слово!
— Вот и меня Бог умом не обидел, — скромно признался Селезнев. — Я поставлю себя на место убийцы и сделаю вывод, что неглупый человек не станет применять яд, который сделает его подозреваемым номер один. Это все равно что, будучи шпажистом, потихоньку заколоть жертву шпагой или, скажем, удавить змеиной кожей, будучи работником террариума.
— А если это сверххитрость?
Селезнев покачал головой:
— Сверххитрость недалекого преступника. Человека, привлекшего к себе внимание, мои коллеги со всех сторон просвечивают, словно рентгеном: опрашивают родственников, соседей, сослуживцев, восстанавливают буквально каждый шаг подозреваемого на протяжении определенного промежутка времени. Если при этом не удается обнаружить мотив и отследить приготовления, значит, их нельзя выявить вовсе. Зачем же тогда хитрить? Нет, Великовича можешь смело выкинуть из своего списка. Пожалуй, ему единственному из четверых не имело смысла убивать Подкопаева у Генриха.
— Почему?
— Потому что у него имелись куда более удобные возможности. Если ему приспичило избавиться от своего постояльца, разумнее всего было бы подстроить несчастный случай. Скажем, стукнуть Подкопаева по голове, сунуть ему в руки конец оголенного провода под напряжением, а потом бросить рядом чайник или кофемолку с поврежденной изоляцией, вызвать «скорую» и громко сокрушаться о невнимательности покойного, которого сто раз предупреждали насчет неисправного электроприбора.
— Но он все равно навлек бы на себя подозрения.
— Да, но тогда ничего нельзя было бы доказать, даже знай мы точно мотив. Скорее всего, и дела бы заводить не стали. У меня был один казус — до сих пор зубами скрежещу. Представь: старый московский дом, обитатели знают друг друга тысячу лет. И в этом доме, в трехкомнатной квартире, семья: муж, жена, двое взрослых сыновей, один из которых женат, и старуха свекровь. Старуха очень плоха, и с головой у нее неважно — не то чтобы в маразме, но почти. Понятное дело, в квартире теснота и непременные склоки. Старухина невестка, стерва первостатейная, извела всех соседей в доме жалобами на свекровь. «Когда же она подохнет, Господи!» — самое невинное из ее высказываний. И вот в один прекрасный день глава семьи уезжает в командировку. Жена под надуманным предлогом выставляет детей на дачу, производит в квартире генеральную уборку и ведет свекровь в ванную — помыться. Старуха тонет. Стерва вызывает «скорую» и громко рыдает, кляня себя за то, что на минуточку выбежала из ванной к телефону. Соседи, которые прекрасно знают, что за последние три года дамочка старухе и белья-то ни разу не сменила, не говоря уж о том, чтобы ее искупать, обращаются к нам. Представляешь, весь дом от мала до велика знает, что произошло убийство, а мы ничего не можем сделать!
— И что же стерва, так и ушла от карающей длани закона?
— Так и ушла.
— М-да! А ведь если бы Лёнич инсценировал несчастный случай, никому и в голову бы не пришло заподозрить неладное. С Мефодием вечно что-нибудь такое приключалось. На моей памяти он только на банановой кожуре поскальзывался раза три, и каждый раз с сотрясением мозга. В руках у него все