осужденного. Матерн близок этим осужденным и говорит от их лица: доносчики Марцелл и Крисп для него разновидность вольноотпущенников, т. е. клевретов принцепса (гл. 13); он обещает выступать в сенате, «только если надо будет спасать кого-нибудь от опасности» (гл. 11), т. е. от обвинений тех же доносчиков; его раздражает необходимость «писать завещание, которое явилось бы залогом безопасности для наследников», т. е. отказывать часть своего состояния императору, как поступали благонамеренные сенаторы. Матерн — человек с четкой общественно-политической позицией, противник флавианского режима. Его стремление к уходу в уединенные размышления и творчество раскрывается как форма отрицания существующего, подобно прославлению старины у Мессалы.
Позиция его характеризовалась не только отрицательно — неприятием окружающей действительности, но и положительно. Содержание ее состояло в борьбе против временщиков Нерона (гл. 11), в прославлении Катона (гл. 2–3), которого восхвалял в «Диалоге» Мессала, а в жизни — Тразея Пет, вождь стоической оппозиции в сенате в 60-х годах, в драматическом рассказе о последних республиканцах (гл. 3), которых демонстративно чтили те же оппозиционеры-стоики. Матерна роднит со стоиками не только его явная оппозиционность, не только содержание и направление его произведений, но также стремление уклониться от общественных обязанностей, фигурировавшее среди обвинений, предъявлявшихся людям стоической оппозиции, упорство, с которым он пишет одну оппозиционную трагедию за другой, хотя это и угрожает ему смертельной опасностью (гл. 3), несговорчивость, упоминаемая в источниках как черта многих стоиков I в.
Матерн так же полно и точно воплощает римский оппозиционный стоицизм I в. н. э., как Апр — мировоззрение сенатского меньшинства, а Мессала — взгляд «ревнителей старины». Полнота и точность, с которой в «Диалоге об ораторах» перечислены и характеризованы культурно-исторические типы времени, создают впечатление завершенности — и этого времени, и этих типов. Перед нами полнота ретроспекции, а не живая неправильность борющихся противоречий действительности. Такая установка входила в замысел Тацита. «Это мое сочинение», писал он в начале «Диалога» (гл. 1), «требует не таланта, а памяти, памяти ума и сердца». Ретроспективный характер книги явствует и из ее содержания, и на времени ее создания. В тексте указывается, что описанный разговор происходит в шестой год правления Веспасиана, т. е. в 74– 75 гг. н. э., написан же «Диалог», скорее всего, в первые годы II в. Высказывалось обоснованное мнение о том, что это небольшое сочинение возникло в ходе работы Тацита над «Историей» — примерно в 105–107 гг. он должен был подойти к рассказу о правлении Веспасиана и живо воссоздать в памяти людей и атмосферу 70-х родов, что и нашло отражение в «Диалоге». Множество косвенных данных подтверждает этот взгляд. В книге ясно ощущается, что она написана «с того берега», из Антониновой поры, когда грозы и битвы флавианской эры уже отшумели. Куриаций Матерн говорит о своей оппозиционности с откровенностью, в условиях Домицианова правления совершенно невозможной. Свободно и прямо упоминается Эприй Марцелл; Квинтилиан в своей книге, появившейся в середине 90-х годов, ни разу не называет его — такой ужас внушал этот человек даже через 20 лет после смерти, даже официально осужденный принцепсом и сенатом. Аквилий Регул в той мере, в какой он включен в образ Апра, изображается не без лирической симпатии, с которой о нем как раз в 106 г. вспоминал друг Тацита Плиний. [160] Главное же состоит в том, что это — книга о красноречии, что все персонажи — ораторы, что красноречие рассматривается здесь как основная и определяющая форма духовной деятельности и культуры, тогда как и эта роль красноречия, и острота его проблем, и ораторы такого типа кончились вместе с флавианством.
Оживление красноречия в 80-90-е годы было связано с обострением политической борьбы принцепса с сенатом и в этом смысле продолжало традиции римского общественного красноречия. Конец доносительства и террора был концом гражданской проблематики «искусства искусств» древнего Рима. Красноречие флавианского времени было связано с остаточно сохранявшимся политическим характером культуры. Плиний вспоминает об общественной роли и влиянии, которыми в его молодости, т. е. при Домициане, «пользовалось прекраснейшее дело оратора», и противопоставляет этому положению то, что окружает его уже в 100 г. — «мелкие, ничтожные тяжбы», декламация и риторика, лишенные государственного и нравственного смысла.[161] Особенность домицианова времени состояла в том, что добродетели гражданской общины еще сохраняли для многих престиж и смысл, и в борьбе с республиканскими пережитками принцепсу приходилось резать по живому. Поэтому в доносах, интригах и расправах жила еще — пусть уродливая и нечистая — политическая страсть, которая ощущалась в особом — пусть извращенном и кризисном — красноречии этой поры. Установление власти Антонинов, как мы уже знаем, знаменовало конец этапа; вместе с террором ушли политические страсти, а с ними былое значение красноречия: кончился не тот или иной стиль ораторского искусства, кончилась эра красноречия как средоточия мысли и культуры. Тацит рассказывал о былом, в самой теме его книжки и в ее названии было что-то от «воспоминаний ума и сердца».
Как же написан его рассказ? Кажется, в первый и бесспорно в последний раз в его жизни — легко и весело. Нам трудно представить себе автора «Анналов» забавным и веселым. Между тем, по крайней мере, в первые годы II в., то был светский, занимательный и остроумный человек. Он жил в это время открытым домом, где толпились поклонники его таланта, легко заговаривал в театрах и цирках с незнакомыми людьми, развлекался охотой и сочинением стихов. Он умел уловить комичность лица или ситуации и подчеркнуть ее, пряча улыбку за беспристрастностью серьезного рассказчика. Его mots были убийственны и, должно быть, ходили по всему Риму. В последних (из дошедших до нас) книгах «Истории» и тем более в «Анналах» этот юмор почти неощутим, он целиком тонет в страсти, возмущении и гневе; в «Диалоге» он окрашивает все повествование. Оно строится как пародия на судебный процесс, с адвокатами, ответчиками и истцами, пересыпано шутками, возражения высказываются с улыбкой, его заключительная фраза: «Все рассмеялись, и мы разошлись».
Откуда это появилось и что это значит?
Два основных начала, взаимодействие которых образует древнеримскую культуру, принимали в ее истории разные формы — культуры как традиции или как обновления, нравственно-эстетического комплекса boni или audaces, сенатской идеологии с ее культом римской старины и идеологии принципата, направленной на подчинение чисто римских форм жизни новым, греко-провинциальным. Цицерон и Вергилий, Август и Веспасиан стремились свести оба полюса к некоторому единству, но из таких попыток никогда ничего не получалось, пока каждый из этих принципов был воплощен в определенных общественно-политических силах, реально противостоявших одна другой. По причинам, разобранным выше, в эпоху Антонинов их реальное противостояние кончилось, во всяком случае в своем прежнем смысле, и Тациту едва ли не первому стало ясно, что обе так долго противостоявшие друг другу традиции объективно образовывали единство.
После тех речей, в которых участники диалога выявили различия своих позиций, Тацит помещает еще одну речь, посвященную тому, что «для великого красноречия, как и для пламени, нужно то, что его питает» (гл. 36), в Риме же его питали страсть, динамизм и энергия, неотделимые от своекорыстия, честолюбия, стремления к власти и успеху.[162] Мысль об аморальности личной своекорыстной энергии и о неполноценности культуры, на ней основанной, нам уже известна, Тацит развивал ее в «Германии», но здесь она делает новый поворот. Аморально не красноречие само по себе и даже не вкусы и нравы, делающие его популярным и влиятельным. И то и другое производно от состояния общества, где личное отношение граждан к государству ведет к борьбе мнений, спорам и распрям. Тацит увидел теперь в свободе не только универсальный принцип, присущий разным общественным структурам, но, прежде всего двойственную историческую характеристику определенного этапа римской истории и определенного типа римской культуры. Само красноречие, сама система культуры, центральным элементом которой оно является, общество, эту культуру породившее, принадлежат этапу свободы и в ней черпают и свое величие, и свое осуждение. «Мы беседуем не о чем-то спокойном и мирном, чему по душе честность и скромность; великое и яркое красноречие — дитя своеволия, которое неразумные называют свободой; оно неизменно сопутствует мятежам, подстрекает предающийся буйству народ, вольнолюбиво, лишено твердых устоев, необузданно, безрассудно, самоуверенно; в благоустроенных государствах оно вообще не рождается… Да и в нашем государстве, пока оно металось из стороны в сторону, пока не покончило со всевозможными кликами и раздорами, и междоусобицами, пока на форуме не было мира, в сенате — согласия, в судьях — умеренности, пока не было почтительности к вышестоящим, чувства меры у магистратов, расцвело могучее красноречие, несомненно превосходившее современное» (гл. 40).