Они сделали шаг, другой. Вот сейчас повернут за высокие штабеля снарядов, но вдруг с моря вырвались вражеские бомбардировщики. Если бы самолеты прилетели со стороны суши, все посты противовоздушной обороны их сразу бы заметили и зенитчики давно открыли бы заградительный огонь. А в море не было зениток и постов противовоздушной обороны. Одна лишь плавучая батарея. Бомбардировщики появились на низкой высоте да еще против солнца, и их заметили только тогда, когда они уже высыпали первую серию бомб на город и порт.
Земля вмиг качнулась и заскрежетала камнем. Противный, раздирающий свист бомб разнесся над морем, смешавшись с гулом взрывов страшной силы. Все это стократно усиливалось резонансом моря и каменных скал, обступавших акваторию порта с трех сторон. Раненые встревоженно закричали, рванулись с носилок. Санитары бросились к ним и, подхватив носилки, что есть мочи побежали с ними к глубокой пещере, которую матросы давно выдолбили в каменной скале. Хорошо, хоть эта пещера была рядом. Иначе — смерть всем, кто тут лежал и стоял.
Но санитаров было мало. Их хватило только на четверо носилок. Павло с Оксаной взяли еще одни. Прокоп заковылял на костылях сам. Крайнюк схватил одного раненого на руки, вбежал с ним в пещеру и громко закричал:
— Люди! Там люди!..
Осторожно передав раненого одному из санитаров, рванулся обратно на пирс.
Его схватил за руку Заброда и с силой отбросил в глубь пещеры, зло блеснув глазами:
— С ума вы сошли, что ли? Это же безрассудство!..
Земля стонала и вздрагивала, ящики трещали на пирсе в адском огне. Там уже кто-то громко ругался и отчаянно кричал. Кто-то уже дрался с огнем, ящики со снарядами один за другим падали в море. Наверно, прибыла портовая команда.
Оксана, забыв обо всем на свете, припала к груди Заброды, крепко обхватив его обеими руками. Павло нежно гладил по голове Оксану и что-то шептал, целуя тугую черную косу.
Прокоп широко раскрыл глаза, да так и замер на костылях, не зная, на каком он свете. Лучшая в госпитале сестра, которая только что чуть ли не ругала Заброду, теперь прижималась к нему и гладила его крутые широкие плечи. А он тихо и нежно ее целовал. Так вот какая она, эта Оксана?! А старшина еще хотел у нее адресок взять, хотел письма ей писать. А однажды чуть не признался, что хочет подружиться с ней навсегда, по-морскому, так, как умеют дружить только матросы. И вот на тебе. Вот такие они все, эти хорошенькие девушки. Да и Заброда хорош, тихоня! Сколько раз приходил к ним в госпиталь, но и не намекнул про свою Оксану.
Прокоп так ничего меж ними и не заметил. Вот конспираторы…
Вдруг в пещеру не вошел, а влетел моряк средних лет (он был из технических войск, о чем говорили значки в петлицах) и заорал:
— Пустите! У меня капитал! Двадцать тысяч! Пустите меня!
Он споткнулся о порог и упал, обхватив руками сумку противогаза, что висела через плечо. Так и лежал, не шелохнувшись, словно боялся, что его сейчас схватят за руки и за ноги и вышвырнут из пещеры в море. Потом засопел и стал что-то бормотать о капитале, снова про какие-то двадцать тысяч.
«Наверное, сошел с ума», — подумал Заброда. Это бывало при сильных налетах авиации. В госпиталь часто привозили таких.
К лежащему подбежал Крайнюк.
— Техник-лейтенант, поднимитесь! — закричал он, словно приказывая. — В чем дело? Какой капитал, чьи двадцать тысяч? Кто вас не пускает?..
Техник-лейтенант вскочил на ноги, выпрямился, но противогаз из рук не выпускал. Так и держал его, прижимая к груди.
— Тут зарплата на все авторемонтные мастерские. Двадцать тысяч, — быстро заговорил техник- лейтенант. — Я думал, что здесь вас битком набито и меня не впустят, а там же ад. Бомбы рвутся. Я инженер, Фрол Акимович Каблуков. Родом из Саратова. Я, прошу прощения, сугубо гражданский инженер. Это впервые мне так, на войне, и столько денег. Нашего начфина вчера убило бомбой, товарищ капитан третьего ранга…
Крайнюк отстегнул висевшую под кителем плоскую флягу, подал инженеру:
— Выпейте и успокойтесь. Зачем вы так нервничаете? Пора бы уж и привыкнуть. Тут война, а не саратовские страдания…
Прокоп еле сдержался, чтобы не расхохотаться. Вот так отбрил! Вот тебе и тихий, задумчивый Крайнюк. А рассказывали, что он и говорить-то толком не умеет, слова из него не выдавишь, все только на бумаге.
Каблуков схватил флягу, взболтнул ее, проглотил залпом всю воду, так что в горле заклокотало, заходил ходуном кадык под высоким воротом потертого морского кителя.
Глава вторая
А странное письмо с неразборчивыми штемпелями и белой чайкой на конверте делало и дальше свое неумолимое дело. Оно снова и снова поднимало на поверхность души Крайнюка все, что уже давно стало забываться. Да. Забываться. А действительно ли это так? Ох, наверное, нет. Писатель пережил это уже дважды, а теперь все снова проснулось, пробудилось в сердце и начинало надвигаться на него в третий раз. Первый раз он пережил это на самой войне, когда пришлось нести на своих плечах непосильную тяжесть воина и литератора. Крайнюк хотел взять на себя одну из этих обязанностей, но вышло так, что война ему бросила их сразу вместе. И каждая ответственна, каждая важна. Неси, брат, и не отлынивай, и не стони. Теперь всем трудно. Вон, видишь, до чего дошло? Пять матросов, у которых ты еще вчера был в блиндаже на высокой горе Азис-аба, сегодня обвязались гранатами и бросились под немецкие танки. Пятнадцать танков они подожгли, а под остальные бросились сами, подорвали и их. Немцы остолбенели от такой отваги. Они прошли всю Европу, а такого не видели. Ты сразу же помчался на крутую гору, где произошла эта страшная битва, едва только наш батальон выбил немцев с каменной скалы и погнал обратно. Там на руках капитана Заброды, батальонного врача, умирал единственный оставшийся в живых свидетель этой битвы, матрос Василий Цыбулько, а четверо лежали неузнаваемые и безмолвные посреди опаленного шляха, который вел в Севастополь… Совсем юный, безусый врач Заброда рассказал тебе о последних минутах жизни Василия Цыбулько, повторил его предсмертные слова. Этого никто не видел и не слышал. Вас было только двое. Ты и врач Заброда, с которым тебя потом не раз сводила судьба. И за то, что остался жив, век должен быть благодарен Павлу Заброде… Если бы не он, костей бы твоих не нашли, писатель Крайнюк.
Петро Степанович, словно от холода, вздрагивает и чувствует, как начинает болеть левая рука. Она лежит на столе, в кожаной перчатке, холодная и безжизненная, ампутированная выше локтя, надставленная железным протезом. Она теперь всегда лежит на столе, придерживая тоненькую стопочку бумаги, на которой Крайнюк пишет.
Рука начинает болеть, и скоро в ней просыпается что-то такое удивительное, от чего Крайнюк вдруг ощущает, что у руки начинают шевелиться пальцы. Сначала большой, потом средний и наконец мизинец. Словно тогда, на фронте, в первые дни после операции. Вот что сделала письмо с белой чайкой на конверте.
На столе уже появилась старенькая, потрепанная записная книжка. Последняя, севастопольская, сохранившаяся чудом. Она лежала перед Крайнюком и тогда, когда он писал свой первый военный роман «Матросы идут по земле». Писал ночами, за расшатанным столом, и вторично переживал все то, что перенес в Севастополе, что пережили его фронтовые друзья и вообще севастопольцы. Перед глазами не раз всплывал веселый, бодрый Павло Заброда с автоматом на груди. И трудно было поверить, что он врач и полевой хирург. Иногда Павло приходил к писателю, словно в каком-то сне, словно в болезненном воображении, вот так, среди ночи, вдвоем со своей Оксаной. Но Оксана была какая-то грустная и печальная и все спрашивала: «Ну что вам от меня надо? Я больше уже ничего не могу… Меня завтра поведут на расстрел. Гестапо не прощает…» Потом так же приходил не раз, словно из тумана, и Прокоп Журба, громыхая костылями. Он весело смеялся, все подтрунивая над инженером Каблуковым, до сих пор