зажила. Он мог еще долго терпеть. Павло беспокоился об Алексее. Он снова и снова стирал бинты и сушил их на солнце. Ежедневно перевязывал рану, хотя хорошо знал, что все это напрасно. В море рана не заживет. Но перевязки поддерживали в сознании Званцева надежду на спасение, и Павло делал их так же тщательно и аккуратно, как и в первые дни их плавания. Ночами, когда становилось холодно и Званцев дрожал, Павло кутал его в плащ-палатку и согревал своим телом. Алексей говорил:
— Хорошо, что перевязываешь меня. Спасибо. Может, я и выживу.
— Выживешь, — утешал его Павло, — Я уверен, что скоро нас прибьет к земле: ведь мы плаваем уже двадцать пять дней.
— Сколько?
— Двадцать пять, понимаешь?
Званцев вяло улыбнулся, наконец-то понял. Значит, они еще могут голодать, ведь врач рассказывал, как один немец выдержал сорокатрехдневное голодание. Лежи спокойно, не делай лишних движений. Это спасет тебя…
И Званцев умолкал, погружаясь в мутную дрему. Теперь он редко начинал говорить первым, а все молчал и молчал. Только как-то ночью сказал Павлу:
— Холодно… А мы его в одежде похоронили. Зачем? Могли бы себе забрать. Видишь, как холодно…
— Нельзя, морской обычай, — объяснил Павло.
— Обычай?
— Обычай. Хоронить всех в боевой форме.
— Да… да, — вздохнул Званцев, дрожа от холода и соленой влаги, которая еженощно пропитывала всю их одежду.
Утром они проснулись, как всегда, мокрые до нитки, словно всю ночь кисли в море. Прокоп вытянул из глубины холодной воды и напоил их. Павло перевязал Алексею рапу и с горечью взглянул на слепящий горизонт. Опять ни пятнышка, ни тучки.
В полдень Званцев попросил воды и, напившись, поманил к себе Павла. Павло лег рядом и долго глядел в бесцветные, словно выгоревшие на солнце глаза Алексея. Куда девалась их глубокая и нежная синева? Только пушистые ресницы напоминают о молодости и былой красоте капитана.
— Павлик, — зашептал Званцев, — спасибо, что помогал мне. Спасибо, что был возле меня… Я, наверное, не увижу берега…
— Ну что ты? Брось говорить глупости, — горячо сказал Павло.
Но Званцев уже не слышал его. Он напряг последние силы и с трудом выдохнул:
— Не увижу… Жизнь моя… Напиши маме в Ленинград… Конец. Вот и конец…
Он закрыл глаза, глубоко и как-то судорожно вздохнул, словно захлебнулся. И умер.
Павло опустился перед ним на колени, снял пилотку и низко склонил голову. Он стоял долго и неподвижно, словно окаменел, пока чья-то рука не коснулась его плеча. Оглянулся. Рядом стоял на коленях Журба, прижимая к груди выцветшую, поседевшую от морской воды бескозырку. На муаровой ленточке тускло поблескивали золотые якорьки, но на околыше золото уже выгорело. Только по темным следам можно было прочесть название крейсера: «Червона Украина»… Матрос Журба безмолвно стоял возле капитана Заброды, не вытирая слез, катившихся по лицу.
— Павло Иванович, как же нам теперь? Я не выдержу дальше. Если так, лучше головой в воду, — вдруг заговорил Журба.
— Прокоп! Ты ли это? — Павло смерил матроса осуждающим взглядом.
— Да кто же, как не я! — со злостью бросил матрос.
— Не верится что-то. Вытри воду под глазами. Чтоб я этого больше не слыхал. А еще моряк, — холодно бросил капитан и покрыл тело Званцева плащ-палаткой.
И снова через два часа, когда солнце садилось за горизонт, багряно-красное и какое-то зловещее, они наконец опустили умершего за борт.
Словно онемев и окаменев, стояли они на коленях со склоненными головами, отдавая последнюю честь умершему:
— Прощай, дружище…
— Прощай…
Вечернее солнце рассыпало ослепительный жар по всему морю, обагрило воду возле шлюпки, словно кто-то развернул на воде красный стяг. И стяг затрепетал на живой волне, окутал тело Алексея Званцева, связиста из Ленинграда.
Солнце упало за горизонт, и стяг сразу почернел, растаял в море, ушел за капитаном в холодную глубину.
Матросу Журбе почудилось, что он слышит его шелковый трепет, видит радужный след в воде, расходящийся во все стороны от багряного блеска.
Теперь в шлюпке осталось двое.
— Переходи, браток, ко мне. Тут, на носу, вдвоем нам будет теплее. Ночь опять будет холодная, — сказал Павло.
Матрос Журба молча лег сбоку, притаился.
Павло укрыл его плащ-палаткой и, устроившись поудобнее, прижался грудью к костлявому плечу. На сердце было горько и тревожно. Врач, хирург, а похоронил двух командиров, не мог спасти, вырвать у смерти. А дальше как быть? Дальше… Павло чувствовал, что не совсем еще ослабел, что сможет еще продержаться без еды. Но надо хотя бы этого, третьего товарища сберечь, хоть его не отдать в лапы неумолимой карге.
Ему не спалось всю ночь. Павло прислушивался, как дышит и бессвязно бормочет, тяжело вздыхая во сне, Прокоп Журба. Он боялся, как бы у матроса не начались галлюцинации, и охранял его, словно нес ночную вахту. То укроет Прокопа потеплее, то теснее прижмется и обнимет его, согревая своим телом.
Больше ничем не мог ему помочь капитан медицинской службы Заброда. И в страшном бессилии скрежетал расшатанными зубами и снова чуть не плакал,
Над ним сияли большие южные звезды, равнодушно светил холодный месяц, и на нем один брат другого на вилах держал, Каин — Авеля. Так как будто их звали? Какая глупость! Миф и шантаж… Даже на небо прицепили эмблему войны. Брат родного брата на вилы поднял. Религия узаконила войну, сделала ее божьим велением. Возмутительно! И когда же настанет время, что люди не будут больше умирать в боях, а будут жить да жить, а он бы их осматривал и охранял, спасал от болезней и старости? Когда? Неужели и после этой войны, после того как фашистам скрутят шею, люди не одумаются?!
Павло закрывает воспаленные глаза, чтобы не видеть ни месяца, ни звезд, ни этой необъятной морской пустыни, от которой веет холодом и смертью. Но море напоминает о себе ежесекундно. Клокочет под носом шлюпки, словно вгрызается в обшивку. Как тут забудешься? Счастливый матрос. Он спит и хоть сейчас не видит моря и звездного неба. Не видит и не слышит…
Но матросу спалось неспокойно. Ему снился странный сон. Первый сон за все плавание в голодном море. Собственно, это был не сон, а видение той опасной жизни, которой он жил там, на фронте, в окопах. Словно он стоял где-то в стороне и видел себя издали. Будто из одного Прокопа Журбы, прославленного разведчика третьей роты, вдруг сделалось два разведчика. И один из них только что уснул, а второй еще воюет, смеется и ругается, ужинает и пьет холодную воду. И за ним подсматривает этот, первый, дремлющий на носу одинокой шлюпки. И сон и жизнь. И мираж и суровая правда. Такого еще не случалось с Прокопом Журбой с тех пор, как появился он на свет.
Сон этот начался не на войне, а еще раньше, в мирное время.
…Их рота на Малаховой кургане. При ней командир и молодой военврач Павло Заброда. Идет боевая подготовка. Все при оружии. Шагом марш! Кругом! Падай на землю! Ползи по-пластунски! Бросай гранаты! Коли штыком, отбивайся прикладом! Окопы глубокие, в полный профиль. Штурмуй их, бей условного врага. И вдруг начался дождь. Густой, щедрый. Матросы попрятались в окопы и блиндажи. Тучи обложили все небо, дождь и не думал утихать. Неожиданно откуда ни возьмись вылетел из-за горы полковник Горпищенко. Вылетел да как закричит, даже листья на деревьях зашумели:
— Полундра! Дождя испугались? В две шеренги становись!.. Быстро!
Матросы выскочили под ливень, выстроились в две шеренги и в мгновение вымокли так, словно