народа и свойства власти в деспотиях приходят в соответствие лишь на протяжении эпох; в короткие периоды народной жизни они могут находиться в трагическом несходстве. Вспомните годы перед нашей революцией, когда наши общественные организации, органы местного самоуправления, Государственная дума и даже отдельные министры звали, просили, умоляли власть свернуть с дороги, ведшей в пропасть. Власть осталась глуха и слепа. Вспомните: кому вы сочувствовали тогда – кучке вокруг Распутина или народу? Кого вы тогда осуждали и кого нравственно поддерживали? Где же вы теперь?
Мы знаем – кроме сочувствия, кроме моральной поддержки принципам и деятелям свободы, кроме морального осуждения жесточайшей из деспотий вы ничем не можете помочь ни нам, ни нашему народу. Большего, однако, мы и не ждем. С тем большим напряжением мы хотим от вас возможного: с энергией, всюду, всегда срывайте перед общественным сознанием мира искусную лицемерную маску с того страшного лика, который являет коммунистическая власть в России. Мы сами бессильны сделать это: единственное наше оружие – перо – выбито из наших рук, воздух, которым мы дышим, – литература, – отнят от нас, мы сами – в тюрьме.
Ваш голос нужен не только нам и России. Подумайте и о самих себе: с дьявольской энергией, во всей своей величине, видимой только нами, ваши народы толкаются на тот же путь ужасов и крови, на который в роковую минуту своей истории, десять лет назад, был столкнут наш народ, надорванный войной и политикой дореволюционной власти. Мы познали этот путь на Голгофу народов и предупреждаем вас о нем.
Мы лично гибнем. Близкий свет освобождения еще не брезжит перед нами. Многие из нас уже не в состоянии передать пережитый страшный опыт потомкам. Познайте его, изучите, опишите вы, свободные, чтобы глаза поколений живущих и грядущих были открыты перед ним. Сделайте это – нам легче будет умирать.
Как из тюремного подполья, отправляем мы это письмо. С великим риском мы пишем его, с риском для жизни его переправят за границу. Не знаем, достигнет ли оно страниц свободной печати. Но если достигнет, если наш замогильный голос зазвучит среди вас, заклинаем вас: вслушайтесь, вчитайтесь, вдумайтесь. Норма поведения нашего великого покойника – Л. Н. Толстого, – крикнувшего в свое время на весь мир – «не могу молчать», станет тогда и вашей нормой.
Группа русских писателей.
Россия. Май 1927 года.
Таков был крик, раздавшийся из России, адресованный всему миру и услышанный только эмиграцией. В «Правде» от 23 августа (того же 1927 года) появилось опровержение этого письма: газета называла его фальшивкой, сфабрикованной эмигрантами, в доказательство чего газета говорила, что в Советской России писатели – самые счастливые в мире, самые свободные, и не найдется среди них ни одного, кто бы посмел пожаловаться на свое положение и тем сыграть на руку «врагам советского народа».
Комментируя это письмо, Нина Берберова в книге «Курсив мой» пишет:
И вот теперь, глядя назад, я скажу, что, несмотря на то, что хорошо было бы узнать всю правду о происхождении (и авторстве) этого документа, мне сейчас все равно, писал ли его кто-нибудь из окружения Иванова-Разумника, Чулкова или Волошина в России, или кто-нибудь в окружении Мережковского, Мельгунова или Петра Струве в Париже. В письме звучат ноты отчаяния, связанные с самоубийством Есенина и Соболя, с гонениями против А. Воронского, с расцветом журнала «На посту», с железным занавесом, спускающимся над Россией после отмены нэпа. <… > Какая «бутылка в море», если вспомнить, что началось через год-два и продолжалось четверть века.
Бессильный призыв! В те годы западные писатели, «прогрессивные деятели культуры» видели в Советском Союзе антагониста «загнивающего» буржуазного общества и готовы были мириться с «издержками производства» ради социального эксперимента, производимого в интересах светлого будущего. Даже приезжая по официальным приглашениям в СССР (Андре Жид, Антуан де Сент-Экзюпери и многие другие), они выступали в роли любопытствующих наблюдателей, вроде биологов, наблюдающих за поведением лабораторных мышей, и посему были индифферентны к эмоциям подопытных: получится – хорошо, здорово, замечательно, а не получится – что ж, прогресс требует жертв.
В середине 1930-х начались и прямые репрессии против писателей – аресты и ссылки. В числе других были арестованы друзья и однокурсники Арсения Тарковского – Роберт Штильмарк и Аркадий Штейнберг.
«Нельзя дышать, и твердь кишит червями…» – эти слова Осипа Мандельштама можно поставить эпиграфом к эпохе, начавшейся в середине 1920-х и продолжавшейся вплоть до XX съезда КПСС, начала так называемой «оттепели». Именно в эти десятилетия произошло становление Арсения Тарковского как поэта. Он испытал все превратности, которые выпадают на долю художника, не вписавшегося в «идейный стиль эпохи». Иначе говоря, его стихи не печатали.
Тарковскому пришлось зарабатывать на жизнь стихотворными переводами, зачастую в ущерб собственной музе, отчего он страдал всю жизнь. Приходилось переводить и зарифмованные «кирпичи» типа поэмы «Ленин» азербайджанца Расула Рзы, и фольклор (каракалпакский эпос «Сорок девушек»), и бесчисленную лирику бесчисленного количества авторов из союзных республик. Единственное полное душевное совпадение переводчика и автора случилось в 1970-е годы, когда Тарковский перелагал на русский язык гениального туркменского поэта Абу-ль-Аля аль-Маарри. Еще Арсению нравились грузинские поэты – Важа Пшавела, Симон Чиковани…
Но даже отдельные переводческие удачи не могли заслонить перед Тарковским ощущения губительной воронки, куда утекает творческая энергия – увы, невосполнимая! Горьким упреком времени и самому себе звучит его стихотворение «Переводчик».
Стихи сатрапа
Москва – Крым – Москва. 1948
Переводческое искусство, которое многие годы кормило поэта, однажды едва не избавило его навсегда от головной боли, а заодно и от всех других болезней.
…Весной 1948 года у Тарковских раздался телефонный звонок.
– Товарищ Тарковский? Арсений Александрович?
– Да, это я.
– Пожалуйста, приготовьтесь, за вами заедет машина.
– А в чем дело?
– Не волнуйтесь, вы все узнаете на месте. Отбой.
Дико забилось сердце. Арсений бросился к жене.
– Таня, это конец!
Татьяна Алексеевна, пытаясь сохранить спокойствие:
–
Но все-таки стала собирать теплое белье, шерстяные носки, какую-то еду. Арсений лихорадочно упихивал это в портфель. Поминутно он подбегал к окну и выглядывал: не едут ли?
Наконец позвонили в дверь.
Вошел человек в военной форме, капитан. Голос властный, уверенный.
– Не беспокойтесь, мы через два часа вернемся. А вот это (рукой на портфель) оставьте. Возьмите только паспорт.
Машина с откидным верхом. Шофер в кожаном кепи. Покровка, Маросейка, мимо Политехнического, на Старую площадь. У Тарковского отлегло от сердца – значит, везут не на Лубянку. Машина остановилась у