груди военный крест, которым наградил его Леклерк.
Мы отпраздновали такое событие в жизни Васёва не где- нибудь, а в очень дорогом ресторане «Русский медведь», где я не раз до войны бывал с Бабелем.
Ну а что произошло дальше?
Это я узнал лишь много лет спустя, когда вернулся на родину в 1960 году. Как только такой порядочный и счастливый лейтенант советской армии вошел в поезд, уходивший из Парижа в Москву, на него с яростью набросились черти с вилами, сорвали золотые погоны — их было труднее всего сделать парижскому портному, оторвали с груди военный крест с мечами и разорвали документы на двух языках, в которых французы перечисляли его подвиги и на изготовление которых я, старый дурак, столько времени и сил потерял в приемных парижских нотариусов.
Откуда у этих чертей с вилами такая ненависть к соотечественникам за рубежом, ими же освобожденным в победный час от фашизма?!
Прости, Господь, сим неразумным, подпавшим под власть тьмы».
Приведу еще одно свидетельство — А. Солженицына.
«Из Франции их с почетом, с цветами принимали в советские граждане, с комфортом доставляли на родину, а загребали уже тут. Более затяжно получилось с эмигрантами шанхайскими — туда руки не дотягивались в 45-м году. Но туда приехал уполномоченный от советского правительства и огласил Указ Президиума Верховного Совета: прощение всем эмигрантам! Ну, как не поверить? Не может же правительство лгать! (Был ли такой указ на самом деле, не был, — органов он во всяком случае не связывал.) Шанхайцы выразили восторг. Предложено им было брать столько вещей и такие, какие хотят (они поехали и с автомобилями — это родине пригодится), селиться в Союзе там, где хотят; и работать, конечно, по любой специальности. Из Шанхая их брали пароходами. Уже судьба пароходов была разная: на некоторых почему-то совсем не кормили. Разная судьба была и от порта Находки (одного из главных перевалочных пунктов ГУЛАГа). Почти всех грузили в эшелоны из товарных вагонов, как заключенных, только еще не было строгого конвоя и собак. Иных довозили до каких-то обжитых мест, до городов, и действительно на 2–3 года пускали пожить. Других сразу привозили эшелоном в лагерь, где-нибудь в Заволжье разгружали в лесу с высокого откоса вместе с белыми роялями и жардиньерками. В 48—49-м годах еще уцелевших дальневосточных ре-эмигрантов досаживали наподскреб».
3
Бунин решил вернуться на родину и вел себя соответствующим образом. Он зачастил на рю Гренель — в советское посольство. Здесь имел несколько бесед с послом А.Е. Богомоловым — с глазу на глаз. Содержание бесед — по уговоренности — не фиксировалось. Но о чем они говорили, догадаться не сложно — об условиях возвращения.
Бунин много не хотел: издать собрание сочинений да нормальные бытовые условия.
Вдруг он получил открытку от Телешова, датированную 11 октября 1945 года. Тот заманчиво писал: «Дорогой мой, откликнись, отзовись! Наша Родина, как тебе известно, вышла блестяще из труднейших условий войны и всяких потрясений. У нас все прочно и благополучно. Когда вернулись к нам Алексей Толстой, и Куприн, и Скиталец, они чувствовали себя здесь вполне счастливыми.
Шаляпина и Рахманинова у нас чтут и память их чествуют. Таково отношение у нас к крупным русским талантам».
Намеки были ясными, как летнее небо в Париже.
Бунин отвечал — через советское посольство, не доверяя скромности французской почты.
Завязалась переписка.
Телешов продолжать гнуть свою (или, может, не совсем свою) линию:
«К тебе везде отношение прекрасное. Твою открытку ко мне всю затрепали — так интересуются тобой и ждут. Между прочим, очень важно, что Государственное издательство печатает твои рассказы, около 20– 25 листов. Это очень значительно и приятно».
На крючок прицепили вроде заманчивую приманку. Но дело делалось по-советски, то есть шаляй- валяйски.
Бунин гневно отвечал:
«Я называю это дело ужасным для меня потому, что издание, о котором идет речь, есть, очевидно, изборник из всего того, что написано мною за всю мою жизнь, нечто самое существенное из труда и достояния всей моей жизни — и избрано без всякого моего участия в том (не говоря уже об отсутствии моего согласия на такое издание…). Я горячо протестую против того, что уже давно издано в Москве несколько моих книг (и в большом количестве экземпляров) без всякого гонорара мне за них…[14] —
Ты сам писатель, в Государственном издательстве ведают делом люди тоже литературные — и ты и они легко должны понять, какое великое значение имеет для такого изборника не только выбор материала, но еще и тексты, тексты! Я даже не знаю, известно ли в Москве, что в 1934–1935 гг. вышло в Берлине в издательстве «Петрополис» собрание моих сочинений, в предисловии к которому (в первом томе) я заявил, что только это издание и только его тексты я считаю достойными (да еще некоторые произведения, не вошедшие в это издание и хранящиеся в моих портфелях, — для следующего издания); заявил еще и то, сколь ужасны мои первые книги издания Маркса, безжалостно требовавшего от покупаемого им автора введения в его издание всего того ничтожного, что называется произведениями «юношескими» и чему место только в приложении к какому-нибудь посмертному академическому изданию, если уже есть надобность в таких приложениях.
В конце концов вот моя горячая просьба: если возможно, не печатать совсем этот изборник, пощадить меня; если уже начат его набор, — разобрать его; если же все-таки продолжится это по- истине жестокое по отношению ко мне дело, то по крайней мере осведомить меня о содержании изборника, о текстах, кои взяты для него, — и вообще войти в подробное сношение и согласие со мной по поводу него.
Эти письма (тебе и Государственному издательству) я посылаю при любезном содействии Посольства СССР во Франции. Дабы ускорить наши сношения, может быть, и вы найдете возможным немедленно ответить мне тем же дипломатическим путем.
Сердечно обнимаю тебя, дорогой мой.
Твой Ив. Бунин».
Занимавший в те годы ответственный пост в Союзе писателей СССР М.Я. Аплетин рассказывал мне: «С Буниным я находился в деловой переписке и успел отправить ему аванс — валютой». Но и это не помогло. Наживка сорвалась. Набор книги пришлось рассыпать, издание не состоялось.
4
Жил Бунин не в безвоздушном пространстве: каждый его шаг, каждое заявление для газеты, порой просто неосторожное слово, сказанное публично, — все это замечалось и фиксировалось теми, кому это надлежало делать по должности.
И не только на Лубянке в Москве.
У эмиграции было свое НКВД, свои Берии, Ежовы, Семичасные.
За нобелевским лауреатом бдительно следили с обеих сторон.
По-разному эти стороны расценили и посещения советского посольства, и то, что он не отклонил тост Богомолова — «За Сталина!», и дал интервью для «Русских новостей» — просоветской газеты, начавшей выходить в Париже.
Корреспондент спросил:
— Как вы, господин Бунин, относитесь к Указу Советского правительства о восстановлении гражданства?
Бунин высказался положительно: