И вот однажды, поздним вечером, когда лил сильный дождь, а Казанова был без коляски, граф предложил ему занять место в фиакре. Там уже разместилось несколько человек. Среди них был предмет вожделений Казановы!

Весь трепеща от страсти, сгорая от вожделения, Казанова в темноте фиакра схватил руку малютки, нежно прильнул к ней. Он осыпал ее поцелуями. Затем, желая доказать собственную страсть и надеясь, что рука малютки не откажет в некой сладчайшей услуге, Казанова начал смелый маневр. Но каково же было его удивление, когда услыхал голос графа:

— Я совершенно не достоин, Казанова, галантного обычая вашей страны…

К своему неописуемому ужасу, Казанова в этот момент нащупал рукав кафтана Тур-д’Оверня!

Перекрывая хохот, Бунин добавил:

— Так и вы, эсеры. Напутали малость с большевиками. Приняли их не за тех, кем они являются в действительности.

На Бунина снизошла какая-то сладкая грусть, которая всегда являлась для него провозвестником переломных, роковых минут. Увы, он не знал, что этот вечер — последний для него в доме Цетлиных.

* * *

Мы можем лишь пожалеть, что Бунин не оставил описания этих встреч. Но зато позже это сделал его друг Борис Зайцев, рассказавший о своем последнем посещении Цетлиных— в мае восемнадцатого года:

«Против меня сидел Алексей Толстой, зычно рассказывал, хохотал, и нельзя было не хохотать с ним — что за актер, что за дар комический! Марина Цветаева вертит папироску, нервно и хрупко, сыплет колкими и манерными словечками. Болезненного вида Ходасевич. Есенин — совсем юный еще паренек, русачок, волосы в скобку, слегка подбоченясь, круглый и свежий, даровитый, еще не пропившийся, не погубивший дара своего и себя. Изящно-таинственная Соня Парнок — с умными, светлыми глазами, русская Сафо. Эренбург. А со мной рядом совсем странный тип, молчаливый брюнет, волосатый, нерусского вида, в кавказской бурке— но никак не кавказец. В бурку он кутается с видом Марлинского. Но нас никакой буркой не удивишь, мы видали в то время и людей в клоунских одеяниях, и с накрашенными щеками, и тихих безумцев, как Хлебников, называвший себя председателем земного шара. Помню, однако, что не было Маяковского, чему мог только радоваться. В доме культурном и литературном, где в задней комнате спала девочка, этот тип со скандалами своими мало был бы уместен.

Но ничего такого и не случилось. Есенин с Дункан еще не познакомился, остальные были вообще приличны. После ужина читали стихи. Марина Цветаева стрекотала острые и нервные свои строки, с такими же переломами, как сама, с таким же жеманством, как всегда, — с еще свежими, иногда и пронзительными ритмами. Соня таинственно полураспевала сафические строфы — эта спокойно, скорее задумчиво, тоже покуривая папироску, но совсем по-другому, чем Цветаева (у той все рвалось и горело в руках). Страстно кричал свои стихи Эренбург (в то время сочинял еще разные «молитвы о России»).

Просили читать и Михаила Осиповича. Но он как бы смутился— «нет, нет, я сегодня не расположен…» и такой вид был у него, что не хочется выступать, выдаваться… — а вот так тихо, любезно угощать, говорить о литературе с соседом, не напрягая голоса, незаметно и «для себя».

Все это долго тянулось — по времени, но не по самоощущению. Зори конца мая и в Москве ранние. Утро того дня занялось, как ему полагается, нас застало веселыми, расходящимися от Цетлиных. В передней устроили мы с Толстым дуэль — скрестили трости и фехтовали, от избытка сил, молодости, еще не растраченной. Петухами налетали друг на друга, Алексей фыркал, как водяное чудовище, пыхтел, хохотали мы оба. Человек в бурке, сидевший за столом со мной рядом, по фамилии, как оказалось, Блюмкин, мрачно все в бурку свою кутался и молчал.

А потом вышли мы на утренний простор переулка московского, в золоте зачинающегося солнца и (по легкомыслию своему) все еще ощущали себя в прежней, художнически-артистической богеме, в прежней Москве мирной, хотя какой уж был там мир!

…Всех ранее погиб мой сосед в бурке. Правда, в июле того же года он убил германского посла в Москве графа Мирбаха. Я забыл уже для чего — но для чего-то это нужно было партии левых эсеров, к которой он принадлежал».

6

А в тот вечер, когда к Цетлиным пришли Бунины и Зайцевы, Мария Самойловна сыграла на фортепьяно что-то из пьес Листа. Она то и дело фальшивила, но гости делали вид, что не замечают этого.

Михаил Осипович, стеснявшийся читать свои стихи в больших компаниях, на этот раз осмелился. Едва слышным голосом он произносил строки из своей большой поэмы «Айседора»:

Он был такой прозрачный, хрупкий, нежный, Он был слабее других, и вот его За это били и прозвали «Малхамовэс», Что значит — ангел смерти. Айседора! Ты жизнь и свет, ты жизнь и красота, Ты радость радости и жизни жизнь…

Уговорили почитать и Бунина. Минуту-другую он молчал, собираясь с мыслями. Помогая себе сдержанными, но выразительными жестами, он читал, словно вбивая золотые гвозди:

Возьмет Господь у вас Всю вашу мощь, отнимет трость и посох, Питье и хлеб, пророка и судью, Вельможу и советника. Возьмет Господь у вас ученых и мудрейших, Художников и искушенных в слове, В начальники над городом поставит Он отроков, и дети наши будут Главенствовать над вами. И народы Восстанут друг на друга, дабы каждый Был нищ и угнетаем. И над старцем Глумиться будет юноша, а смерд— Над прежним царедворцем. И падет Сион во прах, зане язык его И всякое деянье — срам и мерзость Пред Господом, и выраженье лиц Свидетельствует против них, и смело, Как некогда в Содоме, величают Они свой грех. — Народ мой! На погибель Вели тебя твои поводыри!

— Пророческое стихотворение, вполне библейское, — с восхищением произнес Борис Константинович.

— Мурашки по спине бегут, — с ужасом произнесла его супруга.

Бунин молчал. Затем коротко произнес:

— Народ попустил. Народ и ответит. И все!

Но есть, дорогой читатель, одна загадка: это стихотворение Бунин печатать не стал. Впервые оно

Вы читаете Катастрофа
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату