хотя бы о них. Сумеют ли они перенести столь долгое путешествие?
Но тяжелее всего расставаться с кавалерами.
Маленький, кругленький Юлиус, которому было бы легче катиться по земле, чем ходить, всем телом, от головы до пят, ощущает трагизм своего положения. Он вспоминает при этом гордого афинянина, спокойно осушившего чашу с ядом в кругу учеников.[47] Он вспоминает короля Йёсту, предсказавшего своему народу, что они захотят однажды вырыть его из могилы.
Под конец он поет свою лучшую песню. При этом он думает о песне умирающего лебедя. Ему хочется, чтобы они запомнили его гордую душу, которая не унизится до жалоб и стенаний, что он уходит под сладостные звуки песен.
Наконец выпит последний бокал, спета последняя песня, в последний раз он заключает в объятия каждого из друзей. Он надевает плащ и берет в руки хлыст. Кавалеры едва сдерживают слезы, и его глаза тоже заволакивает влажная пелена, он уже ничего не видит вокруг.
Тут кавалеры хватают его и принимаются качать. Гремят крики «ура». Наконец кто-то опускает его, он сам не понимает куда. Щелкнул кнут, тарантас под Юлиусом качнулся и унес его прочь. Когда Юлиус вновь обрел способность различать окружающее, он был уже далеко.
Хотя кавалеры и были искренне огорчены, печаль не могла окончательно задушить в них чувство юмора. Кто-то из них, не знаю, был ли это старый воин Бееренкройц, любитель игры в килле, или уставший от жизни кузен Кристофер, — словом, кто-то из них устроил так, что старую Кайсу не пришлось выводить из конюшни, не пришлось и выкатывать из сарая развалюху тарантас. Они впрягли большого красного с белыми пятнами вола в телегу, на которой возили сено, водрузили на нее красный сундук, зеленый бочонок, ларец с провизией и посадили патрона Юлиуса с затуманенными глазами не на ларец или сундук, а на спину пятнистого вола.
Вот видите, какие люди! Слишком слабы, чтобы принять печаль со всей ее горечью. Разумеется, кавалеры скорбели о своем друге, уехавшем умирать, об этой увядшей лилии, пораженном насмерть и спевшем предсмертную песню лебеде. И все же они немного повеселели, глядя, как он едет на спине здоровенного вола, как его грузное тело при этом сотрясается от рыданий, как он бессильно опустил руки, простертые было для последнего объятия, и возводит укоризненный взор к небесам.
Постепенно пелена, застилавшая глаза Юлиуса, начала спадать, и он заметил, что едет, покачиваясь на спине какого-то животного. Говорят, это заставило его задуматься над тем, что многое могло измениться за эти семнадцать лет. Старую Кайсу было просто не узнать. Неужто это оттого, что в Экебю ее кормили лишь овсом и клевером? И тут он вспомнил, не знаю, подслушали ли его придорожные камни или птицы в кустах, но он в самом деле воскликнул:
— Черт меня побери, Кайса, если у тебя не выросли рога!
Поразмыслив еще немного, он осторожно соскользнул со спины вола на телегу, уселся на резной ларец и, погруженный в тяжкие раздумья, поехал дальше.
Через некоторое время, подъезжая к Брубю, он услыхал задорную песенку:
Песенка звенела ему навстречу, но пели ее вовсе не егеря, а веселые барышни из Берги и хорошенькие дочери мункерудского судьи, которые шли по дороге. На плечах они несли, как ружья, длинные палки, на которые они повесили узелки с провизией. Несмотря на летнюю жару, девушки шагали бодро, напевая в такт:
— Куда это вы отправились, патрон Юлиус? — закричали они, поравнявшись с ним, не замечая печати грусти на его лице.
— Спешу прочь от приюта греха и гордыни, — ответил Юлиус. — Не хочу более пребывать в кругу бездельников и греховодников. Еду домой к матушке.
— Ах! — воскликнули они. — Неужто это правда? Неужто патрон Юлиус и в самом деле решил покинуть Экебю?
— Да, — сказал он твердо и ударил кулаком по сундуку с платьем. — Я покидаю Экебю подобно Лоту, бежавшему из Содома и Гоморры. Теперь там не осталось ни одного праведного человека. Когда же земля разверзнется над ними и с небес на их головы обрушится дождь из кипящей серы, я стану радоваться справедливому Божьему суду. Прощайте, девушки, берегитесь Экебю!
Он хотел было ехать дальше, но не тут-то было. Девушки и не думали его отпускать, они собирались подняться на Дундерклеттен, путь до этой горы был долгий, и они решили, что не худо было бы подъехать к ней на телеге Юлиуса.
Счастлив тот, кто может радоваться солнечному свету и жизни, кому не надо прятать темя под шапкой. Не прошло и двух минут, как девушки добились своего. Патрон Юлиус повернул назад и поехал к Дундерклеттену. Покуда девушки карабкались на телегу, он сидел, улыбаясь, на погребце с провизией. По обочинам дороги росли ромашки, медуница и мышиный горошек. Вол время от времени останавливался передохнуть. Тогда девушки слезали с телеги и рвали цветы. Вскоре голову Юлиуса и рога вола украсили роскошные венки.
Дальше на пути им начали попадаться светлые молодые березки и темный ольшаник. Тут девушки наломали веток и так разукрасили ими телегу, что она стала похожа на движущуюся рощицу. Веселые игры сменяли одна другую целый день. На душе у Юлиуса с каждым часом становилось все светлей и радостней. Он поделился с ними едой и пел им песни. Когда же они добрались до вершины Дундерклеттена, перед ними открылась картина столь величественная и прекрасная, что у растроганных девушек на глазах заблестели слезы, а у Юлиуса сильно забилось сердце, из уст его полились потоком восторженные слова о любимом крае.
— Ах, Вермланд, мой прекрасный, благословенный край! Нередко, глядя на карту, я задумывался над тем, кто же ты? И вот теперь меня осенило. Ты старый святой отшельник, что сидит неподвижно, скрестив ноги и опустив руки на колени. На голове у тебя остроконечная шапка, низко надвинутая на полузакрытые глаза. Ты мыслитель и мечтатель, о, как ты красив! Бескрайние леса — твое одеяние. Его окаймляют длинные ленты синих рек и ровные гряды синих холмов. Ты так скромен и прост, что чужеземец не заметит твоей красоты. Ты беден, как и подобает отшельнику. Ты сидишь спокойно, позволяя волнам Венерна омывать твои ноги. Слева у тебя рудники и шахты — это бьется твое сердце. Глухие дебри на севере, таинственная тьма и холодная красота — это твоя голова, мечтатель.
Я гляжу на тебя, суровый великан, и на глаза мои невольно набегает слеза. Ты строг в своей красоте, ты — созерцание, нищета, самоотречение, и все же в этой строгости я вижу черты нежности и красоты. Я смотрю на тебя и преклоняюсь пред тобою. Стоит мне бросить взгляд на твои бескрайние леса, стоит мне прикоснуться к краю твоей одежды, как душа моя исцеляется. Час за часом, год за годом вглядывался я в твой священный лик. Какие тайны прячешь ты, божество самоотречения, за полуопущенными веками? Сумел ли ты разгадать тайну жизни и смерти или размышляешь над ней по-прежнему, о священный великан? Для меня ты хранитель великих возвышенных мыслей. Вот я вижу, как по тебе и вокруг тебя ползают люди, существа, не замечающие печати величия и суровости на твоем челе. Они видят в тебе одну лишь красоту и, зачарованные ею, забывают обо всем остальном.
Горе мне, горе всем нам, детям Вермланда! Мы требуем от жизни лишь только красоты, одной лишь красоты. Мы, дети нужды, печали и нищеты, воздеваем руки к небу в единой мольбе и жаждем лишь одного — красоты. Да будет жизнь подобна розовому кусту, пусть расцветает жизнь любовью, вином и