— Молодец дедушка, я хоть никогда и не видала, а попробую его начать любить. Правда, стоит? Раз он тебя любит. Он ведь любит?
— Любит, и ещё он любит, чтоб любопытные девчонки ложились спать вовремя. Марш в постель!
— Скачу в постель! Только лампу не гаси, ладно? А то ещё неизвестно, какая эта комната окажется, когда лежишь в темноте. Полежим, попривыкнем немножко, ладно?
Оля разделась и залезла на диван под одеяло, мама легла в постель у другой стены. Между ними стоял только стол с медной лампочкой.
— Если она цела, — заговорила Елена Павловна после небольшого молчания, — у дедушки в Ташкенте, в его домике, до сих пор должна стоять моя детская лампочка. Керосиновая. Вокруг всего абажура переводными картинками изображены похождения хитрого жёлтого зайца, который марширует с длинню-ющим ружьём на плече.
— А откуда он его взял?
— Стащил у глупого охотника. Тот заснул, а заяц из кустов подглядел… Я перед сном всегда любовалась на этого зайца, хотя он был похож больше на кенгуру.
— Ещё что-нибудь про зайца! — клянчила Оля. — Ну, мама!.. — Теперь ей действительно можно было дать лет семь, не больше. — Ну, а охотник был какого цвета?
— Зелёного. Зелёный костюм и гетры до колен, на пуговках. Нечего больше про зайца: стащил ружьё и торжествует. Спать надо.
— Спокойной ночи. Только честно: не гаси света, пока я не засну. Мне сейчас шесть годиков. Спокойной!.. Сплю.
Довольно долго в комнате слышалось только замирающее и вновь оживающее подвывание ветра в трубе и мягкое шуршание от ударов снега в стекло.
Обещавшись спать, Оля честно лежала с плотно закрытыми глазами и вдруг, не раскрывая глаз, после долгого раздумья выговорила:
— Нет, пожалуй, он не сказал бы 'ага!'.
— Ты это сама придумала. Спи, пожалуйста.
— А вдруг он сейчас сидит там, у нас дома, и думает о нас, и ему грустно и очень жалко, что так получилось, и ему грустно, что нам грустно, и…
— Пожалуйста, спи. Прекрати болтовню. Больше ни слова.
Слегка надувшись, Оля замолчала, потом приоткрыла один глаз, покосилась и, ни к кому не обращаясь, кротким голоском пролепетала:
— А сама смотрит в потолок.
Мама действительно, закинув руки за голову, смотрела в потолок задумчиво, слегка прикусив, по своей привычке, губу.
— Конечно… — неуверенно проговорила мама. — Конечно! — сказала она уже потвёрже и вдруг, тихонько улыбнувшись, с нежной и радостной уверенностью воскликнула: — Конечно, ему очень грустно! Но пройдёт же и кончится эта вьюга, он приедет к нам, мы будем опять все вместе и всё будет так хорошо!
— Весной? Когда скворцы? Вот заживём! Мамочка, раз нам стало сейчас всё равно уж так весело, давай съедим ещё по одному пирожному. Они, знаешь, довольно вкусные! Чтоб уж совсем-совсем повеселеть!
Грустил или негодовал в этот вечер в далёком городе Родион Родионович — муж Елены Павловны, Олин отец (а он, скорее всего, и грустил и негодовал вместе), он очень был бы удивлён, увидев происходящее в комнате.
Выбравшись из постелей, в длинных ночных рубашках, мама и Оля, смеясь над собой, торопливо поёживаясь от прохлады, ели пирожные.
Ещё дожёвывая сладкие крошки, Оля взяла на руки Тюфякина. Глубоко спрятанные в завитках шерсти зелёные глазки весело блеснули в свете лампочки.
— Старичок мой, деточка! — пропела Оля. — Видишь? Всё ещё уладится.
Как две нашалившие девчонки, мама и дочка разбежались по постелям.
Глава третья
Началась и пошла довольно скучная, однообразная жизнь. Оля поступила и начала ходить в школу. Там ей не очень понравилось. Всё новое. Непривычное. Ребята ничего себе, есть неплохие, но и противные попадаются. Подружиться как-то вроде не с кем.
До весны ещё ой как далеко! По вечерам скучно, рано темнеет, из щелей в окнах дует…
Мама сидит, накинув на плечи куртку, листает конспекты, выписывает помногу из книжек в свои тетради, готовится к экзаменам в какой-то техникум или институт, где можно научиться стать работником печати: писать в журналы. В далёкие легендарные времена, когда Оля ещё не успела на свет родиться, мама немножко начинала работать в какой-то областной газете. Сто… или десять (для Оли это одно и то же) лет тому назад…
Только к концу вечера хозяйка — хотя какая она хозяйка, просто работница у своих двух дочерей, ихних мужей и сестры одного мужа и всех ихних отпрысков, — закончив все работы в нервом этаже, поскрипывая по лестнице, поднималась на второй этаж, и все втроём садились пить чай и разговаривать.
Ираида Ивановна, усталая, еле добиралась присесть к столу и каждый раз говорила жильцам: 'Я к вам прямо как в дом отдыха прихожу, просто совестно. И вы опять мне чай наливаете!..'
Оле очень хотелось бы, чтоб вдруг оказалось, что эти мужья и сестра мужа вдруг оказались бывшими городовыми или крупными помещиками-белогвардейцами, но, к сожалению, все они работали какими-то учётчиками, товароведами, прорабами — кто на какой-то базе, кто ещё где-то.
Ираида Ивановна ходила на базар и в лавку, таскала дрова и выносила мусор, топила печи и нянчила отпрысков, а по вечерам, когда пила чай в 'доме отдыха' у своих жильцов, всегда объясняла, что дочери с мужьями в этом не виноваты, потому что они молодые и им 'всё нужно'. Даже когда они после бани по субботам пили пиво и не в лад затягивали песни из кинофильмов, всегда сбиваясь после первого куплета, потому что забывали слова, и ревели, повторяя всё одно и то же, перекрикивая друг друга, она как-то извинительно улыбалась и говорила, что вот, дескать, молодым 'всё нужно', хотя эти мужья были здоровенные мужики лет за сорок.
И ещё она, стеснительно и мило подшучивая над собой, оправдывалась, что сегодня что-то замоталась и приодеться всё некогда, даже вот когда люди к чаю приглашают. Выходило, сама она, а не кто-нибудь, виновата, что всё ходит в старой стёганке и тёмном ситцевом платье зимой.
Из своей тесной комнатушки на втором этаже рядом с терраской она выносила иногда и давала рассматривать Оле плюшевый альбом с фотографиями. Он был когда-то голубого цвета, с бронзовыми уголками. Оля называла его (про себя) не плюшевым, а плешивым, до того он был потёртый и выцветший. Но там, где сохранились островки ворса, альбом был красивого нежно-голубого цвета.
'Скучноватая штука — эти чужие альбомы', — думала Оля. Судя по картонным фотографиям, вставленным уголками в прорези его толстых страниц, предки и родственники хозяйки были очень разные люди: какие-то бородатые мужчины в сюртуках и брюках, надетых поверх грубых высоких сапог, вдобавок совсем задавленные крахмальными воротничками, не дававших им повернуть головы. Один был какой-то весь в курчавой пушистой бороде, усах и бакенбардах, как бывает у кудлатых собак, и поэтому казался симпатичнее других. Дальше шли военные и невоенные в туго застёгнутых мундирах и с выпуклыми буквами и значками на погонах, сюртуки, ордена, подвязанные к шее, толстые цепочки на жилетах. Лица занимали очень мало места на карточках, так что Оле начинало казаться, что фотограф снимал главным образом мундиры, шляпы, ордена и высокие кресла на фоне белых колонн, нарисованных сзади.
Кое-где вперемешку с мундирными господами и дамами в больших шляпах с перьями попадались совсем другие карточки, с которых хмуро таращились простецкие угрюмые дядьки в косоворотках и сборчатых поддёвках. Они явно показывали, что совершенно не замечают, не подозревают даже о том, что