Почту привезли в темноте — подходы простреливались с высокого берега, занятого фашистами, за водой к речке тоже ходили в темноте, и не все возвращались, кто ходил, если вдруг неожиданно освещалась ракетой вся окрестность.
Сегодня она получила письмо из далёкого города в Азии. Может быть, от единственно близкого человека, кто у неё остался на свете: от Оли.
При свете коптилки она посмотрела конверт. Нет, почерк не Олин. Значит, письмо не от неё, но, конечно, о ней что-нибудь… Что? Всё равно читать нельзя: разволнуешься, вспоминать начнёшь. Нельзя.
Она спрятала письмо в карман гимнастёрки. Скоро на том месте, где лежало письмо, стало тепло, она гадала, что там написано, — этого тоже нельзя было делать, надо было просто думать: письмо, у меня письмо… вот оно греет, всё хорошо.
Её наблюдатель шагал впереди, осторожно ступая, чтоб не наткнуться на какой-нибудь ящик или жестянку, в траншейной тесноте найдётся всегда какой-нибудь неряха. А тишина стояла удивительная, прострочит где-нибудь в стороне автоматная очередь, и опять тихо. Тут фронт неподвижен уже целый месяц. У фашистов очень удобные позиции на высоком берегу речки, там за холмом они живут довольно удобно, и всё им видать сверху, так что ничейная, нейтральная полоса тут поневоле широкая, под самой горкой сидеть нашим ни к чему. Жизнь была бы спокойная, если б не потери от снайперов.
Только за вчерашний день убит солдат-пулемётчик Иващенко и тяжело ранен подносчик патронов, и это на участке всего одной роты, в тихий день.
Всю местность Лена знает, как будто тут родилась. Стрелковую карточку, где все ориентиры нанесены, она во сне видит, а снайпера засечь всё равно не удаётся ни ей, ни всем наблюдателям.
И каждую ночь, после того как зайдёт луна, она пробирается ползком к своему месту и ждёт, и смотрит, смотрит на пустое поле, лужи. Реки не видно, только чуть проглядывает берег, занятый немцами, с глинистой мокрой осыпью.
Лена пробирается, на ходу притрагивается к плечу, кивает пулемётчику, он будет смотреть в темноту, куда она уползёт, прикрывать её огнём, если понадобится.
Пулемётчики ничего не говорят, только кое-кто тоже ободряюще касается её плеча, и все смотрят в темноту ей вслед с чувством некоторой неловкости, виноватости: они остаются на месте, а вот девчушка сейчас пойдёт одна пробираться ползком к своему подготовленному гнезду. Будет весь день не шелохнувшись лежать и смотреть, не блеснёт ли оптический прицел, не шелохнётся ли травинка в тот момент, когда снайпер поведёт стволом. А может быть, он первым сам её заметит в ямке за кочкой, которую она себе устроила.
Далеко справа взвилась осветительная ракета, медленно прочертила свой след, и ещё некоторое время видно было её слабое зарево на земле.
Лена поднялась на земляную ступень и минуту вглядывалась в темноту бескрайнего изрытого поля ничейной земли.
Здесь, на стрелковой ступени, она была дома, среди своих, а за два шага от неё лежала мёртвая, ничейная земля, и чувство у неё было такое, как у человека, который, оттолкнувшись от твёрдой земли, собирался нырнуть в беспросветную черноту океана.
Она положила свою снайперскую винтовку с оптическим прицелом на бруствер, оттолкнулась, опёрлась коленом, и вот уже она в открытом поле делает первые шаги, прислушиваясь изо всех сил, всматриваясь. Позади она слышит дыхание — это наблюдатель Поликарпов сопровождает её до места.
У неё за спиной остались пулемётчики. Минуту, другую, они ещё могут различить плотное пятнышко темноты, когда она привстаёт, чтоб оглядеться. А вот теперь они уже её не видят: наверное, она утонула во мраке.
Вдруг вспыхнула тревога, поднялась перестрелка за излучиной реки.
Сейчас будет ракета. Лена растянулась на земле с широко раскрытыми глазами. Есть ракета, она её угадала за секунду, а теперь быстро оглядеть всё вокруг — ведь, может быть, где-то, вот так же пригибаясь к земле, ей навстречу ползут фашистские автоматчики…
Но вот она на своём месте. Это маленькая воронка, перед ней кочка, поросшая точно той же травкой, что и всё поле.
Шагах в двадцати от неё вдавленный в землю валун — идеально удобная позиция для снайпера. Для неопытного снайпера. Именно за таким валуном и будут наблюдать вражеские снайперы, они-то тоже опытные. А уж этот, который нашим головы из окопов не даёт поднять, этот чёрт своё дело знает.
Поликарпов дожидается, пока она устроится, и после этого ещё больше, чем нужно, задерживается, не сразу уползает, на всякий случай. Это сильный немолодой мужик — ему, видно, тревожно оставлять одну эту Ленку.
Всё тихо, если не считать, что кое-где постреливают, но к этому привыкаешь, как к тиканью часов. Это не тревожная стрельба — всё равно ночь кажется тихой.
Медленно бледнеют звёзды — это к рассвету. Письмо, нераспечатанное, лежит в кармане. Если она вернётся благополучно на свой берег ночного моря, она распечатает письмо, когда никто не будет мешать, и услышит, что ей говорит Оля или об Оле.
А сейчас нет никакой Оли. Есть ночь, есть снайпер, который убивает, как мастер своего дела, наших солдат. И надо его обнаружить, найти, убить, надо мёртво лежать, беречь, чтоб не устали, глаза и думать только об одном: где?
Не надо даже думать, что вместе с её письмом, той же почтой, из деревни пришло письмо убитому этим снайпером пулемётчику Иващенко. Не надо думать ни о любви, ни о ненависти. Надо укрыться, чтоб тебя не засекли, и ждать, ждать, ждать.
Перед рассветом она потёрла себе лоб пучком свежей травы, захваченной с собой, прикрыла сверху оптический прибор, чтоб не блеснуло стекло.
Стрелковая карточка была отпечатана у неё в памяти, как фотография, и она сверяла все отметины, ориентиры, не сдвинулось ли что-нибудь, не изменилось ли с прошлого дня.
Солнце уже встало высоко, тени стали короче, потом начали ложиться на другую сторону — всё совпадало со вчерашним. Лена прикрыла глаза, чтоб отдохнули. Открыла, глянула, снова отдохнула.
День тянется бесконечно; это было привычно, это была её работа, для которой её прислали сюда. Её маленькая работа в огромной работе войны: лежать, не выдавая себя, и видеть всё.
Как о далёком прошлом, она вспоминала о том, как больше года назад начала свою солдатскую работу санинструктором, вытаскивала раненых. Вспомнила, как её подружка Дуня говорила ей: 'Уйдём отсюда, попросимся лучше хоть в пулемётчики, хоть куда хочешь, а то ты солдата спасаешь-спасаешь, а он у тебя на руках умирает, и все такие хорошие люди, не могу я этого выносить больше!'
Потом она однажды тащила сама мальчишку-солдата, он был лёгонький, да попробуй его тащить по земле на шинели, да ещё с винтовкой, да ещё зная, что наши отступают. И мальчик был в полной памяти и всё старался ей помочь и не мог. Она дотянула его, теряя последние силы, в укрытие до половины отрытого окопчика — стрелковой ячейки.
Какой-то раненый солдат полулёжа сидел там, прислонясь к земляной стенке, не шевелился и безучастно смотрел перед собой. Оглохнуть можно было от шалой автоматной пальбы наугад, как стреляли тогда фашисты в атаке. Потом уже их крики ясно стали слышны, и тогда солдат спросил:
— Заряжать можешь? Скорей на… бери, — и слабыми пальцами провёл по винтовке.
Она открыла затвор. Не по-бабьи, хватаясь пальцами за стебель затвора, а одним ударом толкнула налево — на себя — мгновенно и долго потом вспоминала, с каким облегчением, заметив это, выдохнул, странно это сказать, радостный стон раненый солдат.
Она зарядила полной обоймой, положила винтовку не на бруствер — его тут ещё и не было, — так, на откинутую комковатую глинистую землю; винтовка ей была тяжеловата с непривычки, и руки устали. Она прицелилась в бежавшего в полный рост автоматчика, выстрелила и промахнулась, хотя он был близко. Её жаром обдало от досады, и больше она ничего связного не помнила.
Заряжала, стреляла, быстро перенося прицел на тех, кто был ближе, очередь хлестнула по земле