Да ещё маленький кусочек…
— Всё равно ненавижу!
— Ай-ай-ай!.. — медленно и слабо всплёскивал руками, ужасался Шараф. — Ай-ай…
Оля ныряла обратно под лавку, укладывалась щекой на чей-то грязный, шершавый мешок и думала своё.
Вся её наружная грубость и грязь были ей нужны потому, что она чувствовала себя испачканной изнутри. Всё началось или, вернее, взорвалось в её жизни в момент получения мамой того ужасного, невыносимого письма от отца.
Блуждания вслед за безвозвратно ушедшим поездом — это была вина отца. Тёплый ветерок и яркие звёзды в тёмном небе, спокойные огни в каком-то далёком городе, где отец «удачно» устроился, отказавшись от мамы, от Оли, от участия в бедах, борьбе и страданиях всех других людей, — это не смываемая ничем вина отца. И то, что она валяется в пыли под вагонной полкой, — тоже вина отца, и этот мужик, другой Карытов, нянчивший свой сапог, сидя на койке, и грязная канава со скользкими мостками — это тоже всё от отца. Это он сделал из Оли мерзкого мальчишку Олега, она такой и будет, пожалуйста!
Минутами ей думалось: да на самом-то деле было ли когда-нибудь это всё? Детство, в котором жила какая-то другая, мамина Оля — Фабиола. Одна-единственная и самая любимая на свете? Детские дурачества в школе, дружба с Володей… Мамины сказочки, которые «он» со снисходительным мужественным высокомерием обзывал 'сантименты'.
Потому сказки стали от «него» тайными, их общей с мамой тайной до самого того часа, когда она без колебаний ушла туда… в то огромное, страшное, благородное и священное, что называется словами: 'На фронт'…
И среди ночи на гремящем, трясущемся полу вагона чумазый Олег вдруг в тоске порывисто протягивал руки, стукался о лавку над головой и неслышно, кусая губы, плакал, размазывая сажу по щекам, беззвучно, одними губами призывая всё своё маленькое прошлое, общее имя которому было 'мама'.
Глава сороковая
Казалось просто нелепым ходить и стараться не опаздывать в школу, учить уроки. Кому это нужно — учить, сколько жителей во Франции, когда самой Франции-то уже почти нет: половина захвачена фашистами, а в другой половине засели какие-то паршивые вишисты?
В сводке сегодня: 'Наши войска вели тяжёлые оборонительные бои…' — а ты в это время решай какие-то примеры, задачки, как будто от этого что-нибудь зависит там, где наши ведут тяжёлые бои!..
Но высказывать всё это вслух было, конечно, бессмысленно, и Оля прилежно училась, ходила в школу, готовила уроки.
Дедушка Шараф работал сторожем в пригородном колхозе, и у него там был маленький участочек, так что в доме всегда была кукуруза и кое-какие овощи; кроме того, ишачок Джафар не только сам зарабатывал себе на жизнь, а кое-что даже прирабатывал. Шараф часто отпускал его на работу, когда нужно было свезти кому-нибудь из знакомых мешки на базар или с поля к себе в дом.
По ночам, когда Оля оставалась одна в доме, бывало чуть жутковато, но тут на помощь приходил Олег. Он презрительно говорил: 'Подумаешь! Что это тут страшного? То ли я повидал!.. Тут соседи рядом во дворике… Не то что, когда я ночевал в сене в избушке без окон, без дверей! А ведь тогда я был ещё почти девчонкой!'
Зато в те дни, когда Шараф был свободен от дежурства — это бывало через двое суток на третьи, — всегда было немножко похоже на праздник. На столе появлялись ломтики сушёной сладкой дыни, какие-то, похожие на финики длинные «ягодки» со сладкой мучнистой мякотью, кипел чайник и приятно было, что заяц на светящемся абажуре всё так же бодро марширует со своим длинным ружьём на плече, как он маршировал когда-то перед мамой.
Это бывал день приятной встречи после двухдневной разлуки, в течение которой Оля жила совсем одна в домике-комнате.
В такие вечера странные у них иногда заводились разговоры.
— Я на маму немножко похожа? — вдруг спрашивала Оля. — Ага, я так и знала.
Потом, раздумывая, долго молчала и неожиданно брякала:
— Ты, скорей всего, меня за это и полюбил. Верно?
Старик даже вздрагивал от удивления — он непривычен был к таким разговорам, ёжился, обижался на грубость вопроса, терпеливо объяснял, что ему очень не хватало внучки, но Оля непримиримо мотала головой:
— Нет, нет, нет… Уж ты не отвиливай, пожалуйста! Научись разговаривать честно. Отвечай: я угадала или нет?
Дедушка сокрушённо вздыхал: не должна внучка так разговаривать с дедушкой, полузакрыв глаза, начинал покачиваться на своей подушке:
— Разве я сам знаю? Откуда человек может знать, что откуда у него берётся?..
— Ну вот, сознался! — хвалила Оля. — И мямлить нечего было!.. Если хочешь знать, я тебя даже люблю за это! Понял? За то, что ты любишь мою маму… Наверное, бывает, что тебе кажется, это она опять маленькая стала?
— Ай, глупости говоришь!.. Кажется!.. Никогда она не смела так со старым человеком разговаривать!.. — Он сердито грозил тонким, коричневым, очень длинным пальцем. — Кажется!.. Хм!.. Конечно, если подумать, кое-когда, так, на минуточку, может что-нибудь показаться… Она меньше тебя была: вот такая!.. Лё-ёля!.. И вот перебирает маленькими ножками, путается в халатике, бежит ко мне через этот вот дворик!..
Козюков заходил редко. В городе начались цирковые представления, он был много занят.
Оля сидела, упершись кулаками в лоб, перед раскрытым учебником, в который был заложен листок со старым маминым письмом. 'Вот дозубрю до конца правой страницы и опять открою там, где лежит листок, и опять почитаю всё сначала, медленно, по слогам'.
Вдруг появился Козюков.
— Я помешал тебе уроки учить? — сказал он, пожимая обеими руками руку дедушки Шарафа и как-то искоса, через плечо, поглядывая на Олю.
— Ничего, я это люблю! — сказала Оля, вставая, чтобы поздороваться.
— Я человек прямой. — Козюков уселся с натянутым видом на стул и стал с силой потирать себе колени. — Я неуклюжий человек и не умею… Может быть, нужно как-нибудь более исподволь и тому подобное. Но у меня не получится, чтоб таким образом, вот какое дело. Ты не маленькая. А если б ты была маленькая… В общем, я видел Родиона. Твоего отца… Ты что, не поняла? Почему ты ничего не говоришь?
Оля молчала, вся напряглась и молча ждала.
— Ладно, не надо говорить, а почему ты всё-таки… молчишь? То есть ничего не выражаешь?
— А что надо выражать?
— Ну, что-нибудь. Радость или хоть удивилась бы.
— Я удивилась.
— Это хорошо… Я, собственно, и сам не знаю, что мне самому… думать?..
— Что ж, он, наверное, у вас в цирке будет выступать? Или уже выступает? — отчуждённо, равнодушно поинтересовалась Оля.
— Ах нет, совсем ничего похожего! — Козюков морщился и прятал глаза. — Ты бы его, может, и не узнала. Он изменился… Он совсем не то, что был прежде.
— Да-а, мы это знаем. Мы давно знали, что он изменился.
— Ты всё не про то… — И вдруг в голос закричал: — Что я тебе могу сказать, когда я сам не понимаю?!
— Говорил с ним? — отрывисто, с беспокойством спросил дедушка Шараф.
— Не хотел он разговаривать со мной. Совсем не желал… Уж потом еле-еле… Ну, там про Лёлю