облюбованный Крученыхом, составляет обязательную часть всякого поэтического мира». Разумеется, такая высказанная позиция давала Хармсу и Введенскому право считать Пастернака своим союзником по «Левому флангу». Более того — факт адресации письма к товарищу по поэтическому авангарду подчеркивался уже в обращении: «Борис Леонтьевич» вместо правильного «Борис Леонидович». Невозможно предполагать, что молодые поэты, постоянно вращавшиеся в литературных кругах, не знали отчества Пастернака. Судя по всему, таким обращением они хотели акцентировать его внимание на своем враждебном отношении к устоявшимся нормам этикета, что, в свою очередь, должно было свидетельствовать об их намерениях разрушать в духе поэтического авангарда все литературные и бытовые каноны. Увы — никаких последствий это письмо не вызвало. Опубликоваться в издательстве «Узел» друзьям не удалось, а их приложенные к письму стихи не сохранились.

Стоит отметить, что отнюдь не случайна в письме ссылка на Михаила Кузмина. Дружеские отношения Введенского и Хармса с Кузминым, начавшиеся в 1925 году, продолжались довольно долго. Дневник Кузмина весьма часто упоминает об их визитах, а Хармс на протяжении нескольких лет записывает в свои записные книжки — очевидно, со слуха — понравившиеся ему стихи Кузмина. Так, например, мы встречаем в его записной книжке в начале августа 1927 года еще не опубликованные фрагменты кузминской поэмы «Форель разбивает лед».

Весь 1926 год проходит под знаком интенсивных дружеских встреч. Молодые поэты ходили друг к другу в гости, читали стихи, пили дешевое вино… Характерна запись Хармса от 13 мая: «Пили у Маркова. Александр Васильевич (Туфанов. — А. К.) напился так, что дома были ему тросточкой, когда он пошел домой. [Я тоже был ‹пьян› и слабо знал, что делать]».

В мае 1926 года на чтении в Союзе поэтов состоялось знакомство Хармса и Введенского с Николаем Заболоцким. Бахтерев рассказывает о нем в своих воспоминаниях явно со слов кого-то из «чинарей»; сам он быть свидетелем этой сцены не мог, так как познакомился с ее участниками только через четыре месяца:

«— Приняли интересного человека. Советую обратить внимание, — шепнул Хармсу бессменный секретарь Союза поэт Фроман.

Мало кому известного Заболоцкого объявили последним. К столу подошел молодой человек, аккуратно одетый, юношески розовощекий.

— А похож на мелкого служащего, любопытно. Внешность бывает обманчива. — Введенский говорил с видом снисходительного мэтра.

Читал Заболоцкий „Белую ночь“, кажется, в более раннем варианте, чем тот, который помещен в „Столбцах“. Триумфа не было, — настороженное внимание, сдержанные аплодисменты. „Чинари“ переглянулись, не сговариваясь, встали и пошли между рядов навстречу поэту. Назвав свои фамилии, жали ему руку, поздравляли. Хармс громогласно объявил: он потрясен, такого с ним не бывало. Введенский: ему давно не доводилось слушать „стоящие стихи“, наконец, повезло — дождался.

После собрания отправились на Надеждинскую, к Хармсу. Пили дешевый разливной портвейн, читали стихи. Между „чинарями“ и Заболоцким завязались приятельские отношения».

С Миргородской улицы на Надеждинскую, в квартиру 9 (чуть позже она поменяла номер и стала восьмой) дома 11 семья Ювачевых переехала 24 декабря 1925 года. Заболоцкого вскоре приняли в Союз поэтов (анкету он заполнил 31 мая 1926 года), а дружеские отношения их продолжали укрепляться. 20 августа того же 1926 года Заболоцкий посвящает Хармсу стихотворение «Восстание». По сообщению сестры Хармса Елизаветы Грицыной, Николай Алексеевич, у которого были проблемы с жильем, даже жил некоторое время в 1926 году в комнате Хармса на Надеждинской, но к этой информации следует относиться с осторожностью.

Стоит сказать несколько слов об этой знаменитой хармсовской комнате, о которой было написано столько воспоминаний. Стены ее были расписаны авангардными рисунками, а вот как описывает ее содержимое художница Алиса Ивановна Порет, ученица Филонова:

«Д. И. говорил, что дома его раздирают классовые противоречия. Комната его была так заполнена всякими затейливыми придумками, что описать ее нет сил. Проволоки и пружины тянулись в разных направлениях, на них висели, дрожали и переплетались какие-то коробочки, чертики, символы и эмблемы, и всё это менялось по мере появления новых аттракционов. Было много книг, среди них разные раритеты — Библия на др. еврейском, огромная толстенная книга „Черная магия“, какие-то старые манускрипты».

Собственно, эти необычные проволоки, пружины и прочие «механизмы» и создали переходивший позднее из мемуара в мемуар образ некоей фантастической «машины», которую Хармс якобы демонстрировал своим гостям, а когда те, ошеломленные, задавали вопрос — что же делает эта машина, — гордо отвечал: «Ничего!» Этот миф вполне соответствует тому образу, который Хармс для себя создал и который поддерживал. А мотив «сложной машины», которая стоит дома и существует сама для себя, нашел отражение и в его творчестве, к примеру, в монологе Факирова из стихотворной сценки 1930-х годов «Факиров: Моя душа болит…»:

Достает из шкапа сложную машину. А эту сложную машину я сделал сам из ячменя. Кто разберет мою машину? Кто мудростью опередит меня?

А вот как описывал комнату Хармса образца 1927 года Александр Разумовский, познакомившийся с ним в предыдущем году на курсах при Государственном институте истории искусств:

«Живет он (Хармс. — А. К.) на Надеждинской улице, ныне — Маяковского, угол Ковенского переулка. Крутая лестница, второй этаж. Комната скромная, ничего лишнего. Мебель старинная, родительская. Только небольшая полка с книгами на стене, открытая — современная. Книг немного. Запомнились Гете на немецком языке, „Алиса в стране чудес“ на английском, „Гаргантюа и Пантагрюэль“ с рисунками Доре — книга большого формата, которую я потом видел у Заболоцкого. Возможно, ему она и принадлежала.

‹…› Дверь открывает хозяин — долговязый, худощавый, в черном пиджаке, нарядном отцовском жилете и бриджах.

У него продолговатое лицо и высокий лоб, который он поминутно морщит.

Он приглашает в комнату.

Посередине ее старинный письменный стол без ящиков с перекрещенными витыми ножками, слева на стене книжная полка; справа от двери постель, покрытая тяжелой накидкой, за ней книжный шкаф, дальше у окна — лысеющее кресло; два-три старых стула; вокруг лампы под потолком широкий картонный абажур с портретами — карикатурами хозяина на всех его завсегдатаев. Еще нарисован дом со страшной надписью: „Здесь убивают детей“, но об этом после.

Хозяин готовится к приему друзей. Он идет в ванную комнату, достает из холодной воды стеклянную банку с маслом, сыр, плавающий в другой банке, какое-то варенье. Он разжигает примус, ставит на упругий, шумящий огонь большой чайник.

В передней то и дело звонит звонок, и хозяин спешит открывать дверь…»

Надпись на абажуре — свидетельство сознательно демонстрируемой Хармсом активной нелюбви к детям. Эта нелюбовь возникла еще задолго до того, как ему пришлось заниматься сочинением стихов и рассказов для детей… вот уж действительно насмешка судьбы!

Семнадцатого сентября 1926 года Хармс был допущен к экзаменам на киноотделение Курсов подготовки научных сотрудников, которые через год стали официально называться Высшими государственными курсами искусствоведения при Государственном институте истории искусств (ГИИИ).

Вы читаете Даниил Хармс
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×