бы позора, покрывшего герб Александров. Мгновенно проанализировав ситуацию, она поняла, что, во- первых, доцент Шимса наделен инстинктом кошки, убегающей из дома перед землетрясением; во-вторых, он, исчезнув по-английски, чтобы ее не пугать, показал себя знатоком женской психологии; наконец, в- третьих, теперь очередь за ней — надо должным образом объяснить свое поведение, прежде чем они сообразят, что к чему.
— Поль?.. — переспросил доктор Тахеци, к счастью все еще завороженный алебастровой белизной любимого тела, которое он при дневном свете, собственно говоря, видел лишь тогда, на английском газоне.
— Люция?.. — сказал инженер Александр, который, к несчастью, быстро опомнился, поскольку прекрасно помнил этот алебастр еще с тех времен, когда отмывал его от какашек.
В ту же секунду она одним прыжком оказалась возле них, обняла отца левой, а мужа правой рукой и, прижимаясь к каждому грудью, разразилась рыданиями.
— Боль! О, какая боль! — восклицала она, словно умоляя о пощаде. — Не надо, пожалуйста, не надо!
Когда ей дали успокаивающее, напоили чаем и укутали пледом, она стала сбивчиво рассказывать, что у нее почему-то поднялся вдруг сильный жар, который перешел в кошмарный сон: ей снилось, что муж и отец острыми кинжалами колют ее в грудь.
Они успокаивали ее как могли, и предательское «Поль» как-то незаметно забылось. Наконец она пришла в себя настолько, что отец смог поведать ей о цели своего визита.
Строго глядя на них обоих, он назвал их решение катастрофическим, а тот факт, что они его скрыли, — вопиющим. Доктор Тахеци прикидывал, когда и как лучше поддержать тестя, и в первый раз за целый год отважился предположить: поскольку жена не имеет права разглашать будущую профессию Лизинки, теперь ей поневоле придется вместе с ними подыскивать дочери другое занятие.
В этот момент пани Люция заявила отцу, что раз уж муж впутал его в эту историю, то будь что будет — она наконец откроет ему все, о чем вынуждена была молчать. Она без утайки рассказала, что, когда звезда Лизинки вот-вот должна была закатиться, появился спасительный ПУПИК, куда ей, несмотря на сопротивление мужа — испугавшись поначалу, он был доволен, что она признала хотя бы это, — удалось устроить дочь. Без колебаний она описала учебную программу и перспективы дочери. В сжатом видели в изложении любящей матери все это звучало просто чудовищно, чему доктор Тахеци теперь был даже рад.
Инженер Александр слушал ее со все возрастающим вниманием. Его энергичный подбородок начал подрагивать, а властные глаза — нервно моргать; вид у него был такой, словно один из построенных им мостов обрушился. Когда она закончила, он, не говоря ни слова, удалился в ванную.
Доктор Тахеци подумал, что он совсем не такой простофиля, каким считала его жена. Но в минуту ее поражения ему не хотелось быть жестоким.
— Люция, милая, — сказал он миролюбиво, — тебе не стоит расстраиваться. До конца учебного года я сам с ней буду заниматься, а потом мы ей что-нибудь, — добавил он ободряюще, — подыщем.
Тесть вошел в комнату, вытирая руки носовым платком. Он снял легкие очки в тонкой металлической оправе, которыми пользовался во время работы, и вынул из футляра массивные золотые, которые надевал всякий раз, когда надо было принять важное решение.
— Я никогда, — сказал он, — не вмешивался в ваши дела, хотя порой это было необходимо, как воздух. Но сейчас случай исключительный, и потому я вынужден поддержать, — провозгласил инженер Александр со свойственной технарям прямотой, — свою дочь.
Доктор Тахеци открыл рот и застыл с отвисшей челюстью. Пани Тахеци подумала, что он куда больший простофиля, чем она полагала. Но в минуту его краха ей хотелось быть милосердной, и она ободряюще ему улыбнулась.
— Если бы я мог, — продолжал инженер Александр, — повернуть время вспять, я сейчас и ей сказал бы то же самое: молодой, красивой и умной девушке из хорошей семьи в сто раз лучше быть первой палачкой, чем последней, — добавил он с отвращением, — прислугой!
— Милый! — взмолилась пани Тахеци, вкладывая в эту мольбу всю свою любовь и страсть. — Не мучай меня, скажи хоть что-нибудь!
— Мадам, — сказал Шимса, нарушая затянувшееся молчание, — передайте, пожалуйста, дочери, чтобы она захватила зубную щетку. Мы вернемся, — добавил он внезапно, — в воскресенье.
Он положил трубку, выключил телефон и вновь улегся на диван. Жребий был брошен, но это не уменьшило возбуждения тела и тяжести на душе. Последнего он прежде никогда не испытывал и потому был полностью разбит, как человек, у которого впервые в жизни заболела голова. 'Что со мной?' — недоумевал он.
Он поднял глаза на противоположную стену. Белая, без картин, она служила ему экраном, на котором он время от времени крутил фильмы своим брюнеткам. Сам он больше всего любил рисованные мультики про матроса Пепика и еще подборку фрагментов всех чемпионатов мира по хоккею; над первыми он хохотал до слез, во время вторых нередко терял голос, каждый раз до хрипоты подзадоривая своих любимцев. Теперь, когда в хаосе чувств он пытался нащупать ясную мысль, в мозгу щелкнуло какое-то таинственное реле, взгляд устремился вперед, и полукруг разведенных бедер с перпендикуляром восставшего фаллоса напомнили ему прицел и мушку пистолета, давным-давно занесенного снегом времени. Он вновь увидел, как молоденький Шимса, выпускник школы сержантов, в легкой гимнастерке трясется в кузове старого грузовика, гулко грохочущего по ледяному туннелю ночи. Утром того дня выпал снег и пало правительство; солдатам предстояло обеспечить нормальную работу предприятий, нарушенную забастовками. Взвод Шимсы, еще не видя цели, почуял, что приближается к ней. Усиливавшаяся вонь протухшего мяса и крови вывела их к бойне.
В убойном цехе к ним подошли люди в штатском. Поверх одежды на них были резиновые плащи разных оттенков; по тому, как они держались, стало ясно — это офицеры спецслужбы. Снаружи сюда доносился стук копыт и яростный рев: животных не кормили уже третий день. Человек в бежевом плаще поинтересовался, приходилось ли кому-нибудь забивать скот. Никто не откликнулся. Может, кто-нибудь хочет попробовать? — спросил он. Руку поднял лишь Шимса, не зная почему; каждый раз, когда государство обращалось к нему даже в стотысячной толпе, он всегда отвечал: 'Здесь!' Его товарищей разделили на группы, которым предстояло сгонять сюда живые куски мяса и вывозить мертвые. Командовал человек в зеленом; теперь было ясно, что цвет плаща означает засекреченное звание. Кроме бежевого с Шимсой остался черный плащ, — видимо, задания он не получил.
— Ну? — нетерпеливо спросил бежевый. — Начали?
— Тут, — сказал Шимса, осматривая пистолет, — есть одна загвоздка.
— У нас времени нет на загвоздки! — строго произнес бежевый.
— То-то и оно, — сказал Шимса. — Эта игрушка только оглушает, так что нам еще придется им глотки перерезать. Может, одолжите мне свою пушку?
— Вы что, хотите в них стрелять? — удивленно спросил бежевый.
— Так нам будет сподручней, — ответил Шимса, — а им без разницы.
Бежевый плащ взглянул на черного, и Шимса понял, что тот был старшим. В холодных голубых глазах он уловил недоверие. Шимсу охватила мальчишеская злость — она помогала ему уже семнадцатый год бороться с судьбой сироты. Бежевый извлек из-под мышки тяжелую трофейную 'девятку',[43] и Шимса, схватив ее, выбежал на вымощенную каменными плитами площадку, куда вел деревянный коридор.
Топот первого животного просто оглушил его. Шимсе захотелось дать деру: казалось, из дощатого тоннеля выскочит бык и растопчет его вместе с этим игрушечным пистолетиком в лепешку. Но он вспомнил выражение холодных голубых глаз, и им овладел мальчишеский азарт, бросающий его сверстников в пекло корриды. Он расставил ноги, положил ствол «девятки» на правое предплечье (он был левша), выгнул спину, как кошка, чтобы глаз оказался на одном уровне с прицелом, и выдохнул.
Ему стало смешно, когда темное жерло коридора извергло обыкновенного теленка. Ослепленный светом, тот остановился, но гигантский жертвенник был так отшлифован за многие годы, что животное, не удержавшись на ногах, на собственном заду соскользнуло к Шимсе. Сквозь прорезь прицела он совсем близко увидел огромные глаза, а в них — почти человеческий ужас. Он не был неженкой и уже повидал