владеет волшебным кольцом, но сам и выделал его. Но главней всего для меня было то убеждение моё, что, кроме волшебного кольца, Шергин владеет ещё и Волшебным Словом, которое и делает его всемогущим кудесником, обладателем всех тайн и свойств волшебства.
Так мне казалось при слушаньи и чтении Шергина, и, я полагаю, так оно и есть на самом деле. Пусть же Волшебное Слово навсегда останется с людьми, чтобы служить им верную, добрую и долгую службу.
ТРУДНАЯ ПРОСТОТА
Приближаясь к концу своих воспоминаний, я чувствую необходимость, причём, очень приятную для меня, рассказать также о Владимире Ивановиче Жилкине - старейшем из архангельских писателей, патриархе северной поэзии, который и сейчас живёт в Архангельске.
Владимиру Ивановичу уже семьдесят пять, и груз лет, случается, весьма ощутимо давит на плечи. Но к этому я вернусь ещё в конце главы, а сейчас мне хочется побыть наедине со стихами этого истинного рыцаря муз, стихами, удивительно чёткими по рисунку и удивительно душевно настроенными.
Передо мной синяя, хорошо изданная книжечка, которую приятно держать в руках: «Вл. Жилкин. Избранные стихи. Архангельское книжное издательство». В самом низу год издания - «1959».
И мне чудится другой год: 1921, и видится не золотая по синему вязь: «Вл. Жилкин», а сам Владимир Жилкин - живой, доподлинный, коренастый, круглоголовый, прочный, с чуть приметным шенкурским акцентом читающий свои крепко, как он сам, слаженные стихи.
Надо сказать, что такого рода стихи, какие писал Жидкий, были в те взвихренные годы не очень-то в чести. И поэты, и, больше того, критики напирали по-преимуществу на разрушение старых (модная формулировка: «обветшалых») форм. Чрезвычайно уважались всяческие бунты против, так называемой, архаики, куда лихо втискивали и Пушкина, и всех, кто вслед за ним культивировал чистый, звончатый, складный русский стих.
Владимир Жилкин решительно отвергал модную рваность стиха и смысла и с непреклонной последовательностью, которую иные склонны были почитать непреоборимым упрямством, твёрдо продолжал следовать избранным путём, следовать своим взглядам, вкусам, устремлениям. Жилкин, несмотря ни на что, всегда оставался Жилкиным, а стих его всегда и на всех этапах его творчества был ясен, кристально чист, отточен и традиционен в самом лучшем смысле этого слова.
Из стихов того мятежного, трудного, жестокого и прекрасного двадцать первого в книжку, к сожалению, вошло только одно стихотворение: «В голодный год». Вот его первые строфы:
Скатилась на покой луна крутой дорогой,
И звезды каплями роняет ночь в хлеба.
По выжженным полям к заре золоторогой
Ведёт меня впотьмах бездомная судьба.
В сухих подсолнухах буянит ветер прыткий,
Пахучим холодком глаза мои обмыв.
И рваный мой пиджак, и скудные пожитки
Давно уж брошены бродячим псам в обрыв.
Устало прохожу чрез сёла, рвы, долины,
Сутулит спину груз голодных страшных лет.
У старой мельницы свой гребень петушиный
Полощет в заводи задумчивый рассвет
Я процитировал три из четырёх строф, составляющих стихотворение «В голодный год». Почему так? Почему не все четыре строфы? Да уж больно соблазнительно было кончить цитату великолепно живописными строками: «У старой мельницы свой гребень петушиный полощет в заводи задумчивый рассвет», тем более соблазнительно, что я тут же вслед за цитатой и на её основе собирался начать разговор о живописности стихов Жилкина, о его превосходных пейзажах.
И всё же, по зрелому размышлению, я решил привести и четвёртую, заключительную строфу стихотворения:
Исчезнет скоро мрак, польётся ветер знойный,
И грудь, как рожь в полях, иссушит вновь сухмень,
И, указав мне путь к далёкой маслобойне,
О чём-то загрустит голубоглазый день.
Неправда ли, хорошо? И неправда ли - необходимо было привести и эту строфу, и по многим причинам. Гибельный суховей, который «и грудь, как рожь в полях, иссушит», в стихотворении о голодном двадцать первом, иссушившем поволжские хлеба и обрёкшем на голод миллионы людей, слишком важная составная часть, чтобы можно было пренебречь ею. Этого я не вправе был делать, как не вправе был опустить из поля зрения «далёкую маслобойню», быть может, спасительную для голодного путника. Нельзя без ущерба для целостности общей картины, общей настроенности стихотворения пренебречь и заключительной строкой: «О чём-то загрустит голубоглазый день».
Очень неожиданная строка в таком тематически жестком стихотворении. Эта жесткость и беспощадная открытость рассказа сразу и резко определена уже в заголовке: «В голодный год». Жесткость эта определена и в «бездомной судьбе» героя повествования, которая ведёт его неведомо куда «по выжженным полям». Жесткость эта в «рваном пиджаке» и в «скудных пожитках», которые за полной негодностью можно бросить в придорожную канаву или «в обрыв».
И вдруг это заключительно неожиданное: «О чём-то загрустит голубоглазый день». Откуда взялись силы у бездомного путника-поэта вызвать к бытию в эти тяжкие дни голубоглазый день будущего? Надо