какую-то непреодолимую преграду и, несмотря на все его усилия, застряли на половине кровати.
От обиды он чуть не заплакал. Это был мешок, точно такой же, в какие заворачивали тридцать с лишним лет тому назад, когда он учился в корпусе. Верхняя простыня, вдвое сложенная и нижней своей частью подвернутая под тюфяк, так что в ней непременно запутаешься.
Даже в те времена ему ни разу не пришлось сесть в мешок, а теперь, на старости лет, он попался, как какой-то мальчишка. Не хватало только, чтобы ему узлами завязали рукава ночной рубашки.
Рукава ему тоже завязали. В этом он убедился на ощупь, как только сунул руку под подушку. Тогда им овладел гнев. Такой гнев, что он весь затрясся, закашлялся и чуть не задохся.
Кто мог позволить себе такую шутку? Кто посмел? С невероятной для него резвостью он соскочил на пол, обеими руками раскидал постель и увидел: на его ночной рубашке лежала визитная карточка Арсена Люпена. Тут он испугался. Почему испугался, сам не смог бы сказать, но со страху сел на стул, прямо на свое имущество, и от этого пришел в себя.
На карточке была какая-то надпись по-французски. Обязательно нужно было узнать, в чем дело, а он уже давно забыл все французские слова, кроме «же ву при» и «пардон».
Полторы минуты спустя, в ботинках на босу ногу и с подтяжками, предательски висевшими из-под кителя, он прибежал в картинную галерею к дежурному по батальону лейтенанту Стожевскому.
Стожевский, по положению, стал «смирно» и сделал вид, что подтяжек не заметил. Слушая Ханыкова, также ничему не удивился, но во французском языке, к сожалению, оказался нетвердым.
— Не все здесь понимаю, — сказал он. — Вот тут написано: слишком долго спать, а дальше… вы меня простите, господин капитан первого ранга, но этот негодяй написал «Ветчина».
Ханыков вздрогнул, выхватил у Стожевского карточку, сказал: «Спасибо», убежал так же стремительно, как появился.
Только тогда Стожевский, за свою любовь к внешним проявлениям дисциплины прозванный Здравия Желаю, позволил себе улыбнуться, а потом даже засмеяться.
Смеялся он долго и беззвучно, откинувшись на спинку кресла и мотая головой, но смеялся совершенно напрасно.
Ложась спать, он разделся, чего ему, дежурному по батальону, делать не полагалось. А проснувшись поутру, обнаружил, что у него пропали брюки.
Под кроватью их не оказалось и на письменном столе, конечно, тоже. Обеспокоенный, он из своей ниши выглянул в галерею и увидел свои брюки висящими на люстре.
Со стула до них было не дотянуться. Пришлось спешно тащить тяжелый стол, громоздить на него стул и самому лезть наверх в своем весьма сомнительном туалете.
Конечно, это было печальное и недостойное зрелище, и, как назло, за этим занятием его застали явившиеся с рапортом дежурные по старшей и третьей ротам. Оба любезно предложили ему свои услуги, но, присев на корточки на своем стуле, он закричал и прогнал их.
Он сознавал, что через полчаса его приключение будет известно всему корпусу, и от этого сознания ему было невесело. Но совсем скверно ему стало, когда он выяснил, что на брюках были спороты все пуговицы до последней и что сзади у них на ниточке висела неизбежная карточка Арсена Люпена.
На этот раз надпись на ней была краткой и вполне понятной: «Поступай так, как учишь поступать других, и будешь счастлив».
Он был наказан за нарушение того самого устава, который с таким рвением проповедовал. Теперь ему оставалось только терпеливо сидеть за столом, потому что всякое иное положение для него было невозможно, и дожидаться какого-нибудь дневального, чтобы послать его на квартиру за новыми брюками.
Хорошо еще, что жил он в соседнем доме и что по службе ему пока что можно было никуда не ходить.
От дежурного по корпусу он успел скрыться в уборную, но шедшая строем на чай четвертая рота застала его за разговором с дневальным.
— Рота, смирно! — скомандовал фельдфебель барон Штейнгель. — Равнение налево!
По уставу встать и для отдания чести приложить руку к головному убору ему бы, наверное, не удалось. А как отдавать честь сидя?
— Вольно! — крикнул он и неопределенно махнул рукой.
— Вольно! — повторил невозмутимый фельдфебель, но рота продолжала держать равнение налево, и по глазам ее было видно, что она уже знает.
В конце концов Стожевский остался без чая, а потом имел неприятный разговор с начальником строевой части генерал-майором Федотовым, после чего сменился с дежурства, пришел домой и, не отвечая на расспросы жены, слег в постель с повышенной температурой.
В тот же день за обедом Арсен Люпен устроил старшему лейтенанту Ивану Посохову уже известный нашему читателю бенефис с плакатом в столовом зале.
И еще по почте прислал свои карточки с обидными надписями всему высшему начальству вплоть до самого его превосходительства директора корпуса.
Естественно, что вышеупомянутое начальство от всего этого пришло в сильнейшее беспокойство.
5
Они очень гордились своими старыми традициями и особенно тем, что шестого ноября, в день корпусного праздника, у них свыше ста лет подряд к обеду подавали гуся.
Они были очень занятными людьми, но сейчас я их не совсем понимаю. Хотелось бы мне снова их встретить. Хотя бы для того, чтобы узнать, что же еще, кроме гуся, числилось в активе этих самых старых традиций.
Хотелось бы, чтобы пришел ко мне живой гардемарин шестнадцатого года, к примеру тот же Сергей Колбасьев из четвертого отделения или Леня Соболев из пятого.
Чтобы был этот гардемарин, как полагается, в черном с золотом мундире и в не дозволенных уставом, но все же непременно носимых в отпуску манжетах, восемнадцати лет от роду и преисполненный всей соответствующей ему мудростью.
Чтобы сел он вот на этот стул пред моим письменным столом, взял у меня папиросу и был бы со мной откровенным.
Боюсь, что мой вопрос застал бы его врасплох: о старых традициях принято было говорить вообще, но над тем, что же они собою представляют, едва ли кто задумался.
Скорее всего, он просто перевел бы разговор на другие темы, но, может быть, рассказал бы о «золотой книге» и о похоронах альманаха.
Правда, самой «золотой книги» он не видел, но знает, что вплоть до какого-то года она исправно передавалась из выпуска в выпуск и что было в ней немало любопытных стихов, сочиненных прежними питомцами корпуса.
О похоронах альманаха он знает больше. Это очень старая и отличная церемония, сопутствовавшая окончанию выпускных экзаменов по астрономии.
Тайный ночной парад всей старшей роты в столовом зале, удивительные обряды, речи и песнопения. Нептун на троне из столов и красных одеял, гроб альманаха на пушечном лафете и залп самой последней брани, изображающей громовой салют с брига «Наварин».
Нет, все это, конечно, было очень весело, но всерьез можно говорить только об одной традиции корпуса, о действительно древнем и неистребимом законе братства всех воспитанников, о строгом законе, не допускающем даже малейших проявлений неверности.
Одна из рот шла на обед по звериному коридору, и дежурный по корпусу стоя в дверях своей комнаты, расслышал, как кто-то в строю негромко обозвал его прохвостом.
После обеда роту не распускали, пока не пришел ее командир. Произнеся краткую проповедь на тему о хамстве и о гражданском мужестве, он скомандовал:
— Кто сказал слово «прохвост», шаг вперед, шагом марш!