газеты, фильмы смотрели лишь по внутренней телесети, и это были в основном старые, проверенные временем картины, тщательно подбираемые психологами подземного города. Напряженная работа, часто связанная с огромным риском для жизни, требовала разрядки, некоей отправной точки покоя, где все было надежно, стабильно и безмятежно. Однако были здесь и те, кому приходилось по долгу службы читать, слушать и смотреть все, приходящее с поверхности. Но имелись и добровольцы, которым не жалко было тратить время на мутную реку информации, стремившуюся затопить сознание и разбередить инстинкты человека, случайно или намеренно вошедшего с ней в контакт. Впрочем, таких было немного — люди на Складе редко отрывались от работы, бывшей их главным и порою единственным увлечением в жизни.
Командир номерной части был одним из тех, кому приходилось, пересиливая себя, листать периодику и слушать теле — и радиопередачи, по-новому освещающие старое и пропагандирующие радужные перспективы «нового мЫшления», как выражался передовой генсек. Вот и сейчас Северской с отвращением отбросил отливающий глянцем свежий номер журнала «Огонек». В нем на импортной финской бумаге и четырех листах убористого текста некий правдоискатель доказывал, что на фронтах Отечественной войны воевали только силой отловленные по городам и весям люди, погоняемые в спины пулеметными очередями заградительных отрядов. Про зверства «кровавой гэбни» автор обещал отписать подробнее в следующий раз. Василий Иванович с отработанной за последние годы сноровкой выудил из кармана поношенного пиджака пузырек с валидолом и бросил две маленькие крупинки лекарства под язык. Сам он, житель блокадного Ленинграда, чей отец ушел на войну прямо от станка и пропал без вести два года спустя, не верил россказням бойкого писаки. Зато он хорошо помнил, как шипят в ведре с талой водой немецкие зажигательные бомбы, которые он и его друзья-подростки десятками собирали на крышах домов. Помнил черные от копоти лица рабочих, когда они, еле передвигаясь от недоедания, шли на завод, где хотя бы было тепло и можно было не сомневаться, что друзья поднимут ослабевшего товарища, дадут ему кружку кипятку, а может, и печеную картофелину или сухарик ноздреватого черного хлеба. Северской помнил вкус этого сухарика: кислый, отдающий пылью и машинным маслом, но такой сладкий, особенно когда есть совсем нечего. Ячневая и перловая крупа считались деликатесом, их иногда приносил сосед дядя Миша с первого этажа, их участковый. Сорокалетний старшина, не попавший на фронт по причине выбитого глаза, казался Василию очень старым. Свой паек милиционер делил между соседскими детьми, и два дня в месяц десяток ребятишек мог хоть немного подкормиться сваренной на воде и приправленной сахарином жидкой болтушкой из муки и круп.
Северской порывисто встал, кресло клацнуло роликами колес и ударилось о стену, журнал полетел в мусорную корзину. Пропитанная ядом лжи бумага жгла полковнику руки, а мозг и сердце горели от воспоминаний детства, когда никто не думал о том, что ест товарищ Жданов на обед, а больше беспокоился о том, сколько дней он сам еще сможет работать и как быстро умрет от истощения. Но ни у кого и в мыслях не было, чтобы с поднятыми руками выйти на окраину города и направиться в сторону немецких окопов. Да, он знал, что такие люди тоже были, слышал и о стихийных «голодных» митингах, и сплетни о подземном убежище, где секретарь городского комитета партии будто бы обжирается красной икрой и упивается дорогим шампанским. Видел гладкие рожи спекулянтов, менявших просроченные мясные консервы на золото и меха у отчаявшихся ленинградцев. Но его окружали простые советские люди: слесарь-инструментальщик Порфирьев, умерший, вытачивая тяжелую болванку снаряда, почтальонша тетя Лида, разносившая письма и газеты несмотря на дистрофию, от которой она и умерла зимой сорок второго года.
Много было их, простых граждан осажденного города, тихо, без пафоса делавших каждый свою работу и надеявшихся, что вот этот снаряд, выточенный слабеющими руками, или этот самолет с отремонтированным на их заводе двигателем окажется последним решающим аргументом в пользу победы над сильным и умелым врагом. И Василий Иванович сильно сомневался в том, что руководство города было столь расхлябанно и морально разложено. Будь так, немцы взяли бы город еще весной сорок второго года, однако этого не случилось. Произошло это потому, что в основной своей массе ленинградцы, как и большинство советских людей, боролись не только за свою жизнь. Что-то глубинное, упрятанное далеко в генах, именуемое памятью предков заставляло советских людей сопротивляться. Было что-то первобытное в этом всеобщем отказе покориться незваным гостям, стремившимся кровью и железом поставить жителей осажденного города на колени и защелкнуть на каждой поникшей шее рабский ошейник.
Взгляд полковника остановился на журнале, брошенном в корзину для бумаг. Приступ отвращения уже прошел, уступив место нахлынувшему потоку воспоминаний детства, таких ярких, словно все случилось только мгновение назад. Тогда, в голодном сорок втором году, все виделось проще и яснее. На каком-то этапе он потерял способность беспокоиться о том, когда и как умрет, это уже казалось неизбежным и оттого не слишком важным делом. Главным стали простые действия: встать, одеться, влезть на крышу, обвязавшись веревкой, чтобы не упасть, и зорко глядеть в небо, потому что ни одну «зажигалку» нельзя было пропустить. Он думал тогда: если я умру, то пусть не сейчас, пусть после того, как окончится налет и все бомбы окажутся в бочке с водой. Василий не бегал под пулями, не убил ни одного фашиста, хотя очень хотел, чтобы Лиза Четверикова из соседней парадной увидела его с настоящим автоматом в руках, в красноармейской форме и обязательно с медалью на груди. Но пока о медалях можно было только мечтать. Три раза он ходил в военкомат и три раза, несмотря на подложенные в валенки толстые стельки, чтобы казаться выше ростом, его заворачивал хмурый старший лейтенант в мятой, давно не стиранной форме.
— Через года два заходи, — говорил военный скрипучим голосом, — может, тогда и войны-то уже не будет.
Но война в тот бесконечно долгий 1942-й год не закончилась, как не закончилась и в 1944-м, когда все жители блокадного города высыпали на улицы и обнимались со слезами на глазах. Не было ей конца и в победную весну 1945-го, когда мама получила серый прямоугольник похоронки на отца. В тот день гремел салют, по радио передавали веселые песни, а мама сидела на табуретке одна в пустой кухне, опустив голову. Василий тогда не мог себя заставить подойти к ней и обнять, утешить, но поклялся никогда не допустить повторения того, что пережил сам, его сверстники и прежде всего самый дорогой человек — родная мать. И вот сейчас враг снова рядом, его солдаты пришли на советскую землю, он не сдержал свой клятвы, которую вспоминал каждое утро, становясь к зеркалу бриться.
Впрочем, сегодня Северской в первый раз за последние шесть лет бессонных ночей поглядел в зеркало с надеждой, и даже этот пасквиль в журнале не слишком испортил ему настроение. Враг захлебнется своею собственной кровью, и полковник еще увидит, как горят американские, французские и немецкие города, и тогда уже жители благополучного вероломного Запада будут искать и не найдут спасения. Счет к оплате слишком велик, и полковник не был уверен, что врагу удастся его погасить. Он не собирался щадить никого, поскольку только так можно быть полностью уверенным, что на его родную землю снова не обрушится неумолимая смерть. Это многоликое существо слишком долго гостит в Союзе, в России, на Руси. Теперь у бывшего мальчишки из блокадного города появился шанс — он сдержит данное себе слово, выгонит это кошмарное существо туда, где его породили и спустили с цепи. Он сделает так, что на Руси похоронки больше никогда не вложат ни в одну материнскую руку!
Полковник отпустил столешницу, в край которой его пальцы вцепились до онемения, и подошел к входной двери. В приемной, где по-утреннему было пусто, он кивнул секретарше, затем направился к лифту, в дальний угол коридора. Лифт был с секретом: в его кабине, справа от двери, была небольшая металлическая панель с двумя оконцами. В одном из них в один ряд расположилось семь верньеров с цифрами от единицы до нуля, а в другом — небольшое оконце с семизначным циферблатом. Набрав определенный код, можно было подняться или опуститься на любой этаж, если, конечно, набирающий имел на каждый из них допуск и знал соответствующую комбинацию. Шифр менялся каждые сутки в полночь, колонки цифр выдавала ЭВМ, а немного позже уведомления рассылались сотрудникам и начальникам подразделений Склада по системе пневмопочты. С учетом ненадежности и медлительности компьютерных сетей каждая ЭВМ не имела внешнего интерфейса и все машины не объединялись в локальную сеть. Важные документы по-прежнему печатались на бумаге и складировались в архивах, система выглядела громоздкой, но так сводилась к нулю возможность внешнего дистанционного проникновения.
Полковник набрал семизначную комбинацию, и после появления в окошке последней цифры лифт, тихо заурчав, пошел вниз. Василий Иванович спускался в последний по счету уровень, находившийся на четырехкилометровой глубине. Там, под сводами обнаруженных еще при закладке комплекса пещер, размещались риск-лаборатории. Природную пустоту укрепили, доработали и разбили на несколько больших