Меня поражала ее энергия: ее хватало на все — она могла неделями выстаивать в очередях за гарнитурами, сервизами, книжными шкафами, холодильниками, телевизорами. Доставала красивые безделушки, редкие книги (хотя никогда не читала их!), пропадала у модных портных, добывала через знакомых какие-то необыкновенные туфли, заграничные кофты, всеми силами стремилась украсить свой быт. Оказывается, утиное перо — лучшая вещь для набивки подушек. Сидя на них, вы словно парите в воздухе. А я-то не знал… И тут же администраторы, театральные критики, званые обеды… И я был вовлечен во всю эту суматоху, бегал, выстаивал, доставал. Правда, иногда Лиля падала на кушетку в полном изнеможении. Я бывал с ней везде, наблюдал, старался понять поведение всех знакомых. Живая, неутомимая, блестящая Лиля всегда была душой веселящегося общества. Это было общество Лили, где я всегда невыразимо страдал и скучал, чувствовал себя неуклюжим, неловким и лишним. Все они были остроумны, легки в обращении, умели ухаживать, говорить изысканные комплименты, играли в теннис, гольф и еще в какие-то неведомые игры. Черт бы их побрал! Они дурачили меня как последнего простака, вежливо, но зло высмеивали, дружески похлопывали по плечу и тут же говорили гадости, потешались над моими старомодными, на их взгляд, привычками. Иногда эта банда делала набеги на нашу квартиру. Я закрывался в комнате, а они веселились. Приходила Лиля и говорила, ласкаясь: «Я хочу поехать сегодня потанцевать. Хорошо бы, если бы ты не работал так много над своим романом! Надеюсь, ты не станешь возражать?»
И я не возражал, но после ее ухода долго не мог усесться за работу. Ей нужны были поклонники, обожатели, она забавлялась, пыталась «перевоспитать» меня «в современном духе», а я не мог принять такого образа жизни и замыкался все больше и больше, старался не принимать близко к сердцу все выходки Лили и ее друзей, но все глубинное во мне протестовало против житейской «философии» моей подруги.
— К чему тебе все плавательные движения? — говорил я иногда с упреком. — Ты и без всяких уверток и скидок очень талантлива. Зачем тратить силы на мышиную возню? Да этот критик Белецкий ногтя твоего не стоит! Это же настоящий Выжигин. А ты перед ним лебезишь, пытаешься его задобрить. Лиля, я люблю тебя. Я хочу тебя всю — все то, что ты раздаешь другим, растрачивая свое сердце и душу. Я все это хочу для себя, для себя одного!
Она раздражалась, но голос был холоден и ровен:
— Пожалуйста, не кричи. Позволь мне распоряжаться собой! А если я тебя не устраиваю, можешь проваливать, откуда пришел! Ангел выискался! Да ты что, слепой, что ли? Воображаешь, что написал талантливый роман? А на него ни одного отзыва! Три года на цыпочках вокруг тебя ходила, боялась спугнуть творческое настроение. В наш век атомной энергии и самопишущих ручек без обширных знакомств не проживешь. Эти безмозглые прилипалы делают погоду. Да будь ты хоть трижды гений, но если на твой роман нет ни одного отклика, то все так и помрут дураками и не узнают, что ты гений. Реклама — залог успеха торговли.
— Замолчи! В тебе не сохранилось ничего человеческого. Я не хочу быть деланным гением. Лучше с голоду сдохну, но не стану якшаться со всякой дрянью!
— Прошу не отзываться так о моих друзьях. Ты ничуть не лучше их. В тебе слишком много самомнения. Каштанка — талант!.. Они честно зарабатывают свой хлеб и не лезут в Стасовы и Белинские.
— Но есть же настоящие талантливые критики, вдумчивые, мыслящие, которые уже оценили тебя. Есть, наконец, зритель, твой лучший критик. А если на мою книжку не откликнулись, значит, я исписался, выпустил сырье, поступился своей совестью ради проклятых денег, которые мне совсем не нужны. Я презираю всех твоих мелкотравчатых друзей. Вот уйду, уеду куда-нибудь к черту на рога и напишу стоящую книжку.
— Можешь не откладывать этого намерения. Мы утомили друг друга. Я хочу жить так, как мне нравится, и не желаю выслушивать патетических выступлений непризнанных гениев.
— Но ведь все твои подруги, все до единой, ведут здоровый образ жизни! Они не прибегают ни к каким уловкам, а слава некоторых из них больше твоей. Зачем тебе надо так себя вести, словно ты влюблена в дюжину других мужчин? Зачем напускать это на себя?
— А ты за моих подруг не ручайся. Чужая душа — потемки.
С каждым годом подобные ссоры повторялись все чаще и чаще. Мы опротивели друг другу. Да и сам себе я изрядно опротивел. Будущее казалось бесперспективным. Я изжил себя в Москве и твердо решил уехать. Ничто больше не удерживало меня в столице. Все чаще и чаще я стал задумываться о смысле своего существования. Обивать пороги редакций и издательств казалось унизительным. Не хотелось превращаться в этакого литературного Расплюева.
В душе жила мечта о большой, настоящей книге. Я утратил интерес к славе, мне не нужны были высокие гонорары. Я думал, что человеку, по сути, нужно очень мало, если он не честолюбив и не тщеславен: крыша над головой, возможность работать в спокойной обстановке. Раньше за книги шли на костры и на плаху, к позорному столбу. Разве эти люди пеклись о славе и богатстве? Это были люди великой цели, глубокой убежденности. Их много и сейчас во всех уголках земного шара. Стендаль зашифровывал свои творения, Чернышевский томился в ссылке, Лев Толстой отрекся от своего класса. Бесстрашно звучал голос молодого Горького, ненавистью к социальному злу пропитана каждая строка раннего Маяковского. Как говорил Писарев: поэт — это или титан, потрясающий горы векового зла, или букашка, копающаяся в цветочной пыли…
Мне думалось, что они, эти великие носители света, — мои духовные отцы, а не те, кто сделал литературу источником дохода и легкой наживы, внес в нее дух бизнеса. Когда-нибудь общество очистится от шелухи, раскусит литературного мещанина, мизерность его духовного мирка.
Разрыв с Лилей давно назрел. Ее страсть к наживе, скороспелой славе, плохо скрытая алчность претили мне. Незначительный случай послужил предлогом для моего ухода. Однажды я вернулся домой раньше обычного. Открыл дверь своим ключом. Из комнаты выскочила Лиля. Она была в явном замешательстве. Увидев меня, растерянно пролепетала:
— Уходи! У меня гость… Потом все объясню.
Я отстранил ее и открыл дверь: на кушетке сидел, положив ногу на ногу, театральный критик Белецкий, пожилой, но красивый человек с седеющей шевелюрой. Я и раньше заставал их вдвоем. Я только что разругался с издателями и был взбудоражен. Нет, не ревность, а злость, слепая ярость овладела мной. С угрожающим видом остановился перед Белецким, сжал кулаки и прошипел:
— Убирайтесь, пока я вас не вышвырнул вон!
Он побледнел, поднялся, смерил меня ироническим взглядом и, не сказав ни слова, вышел.
— Как ты смеешь! Как ты смеешь! Несчастный ублюдок! Вон из моего дома! — кричала во весь голос Лиля. Вид ее был ужасен. Прекрасное лицо исказила гримаса. Губы нервно дрожали.
Я усмехнулся, пнул ногой дверь и лениво стал спускаться по лестнице. Больше к Лиле не заходил, оставив у нее все свое скромное имущество.
Последнее слово, таким образом, осталось за мной. И теперь она, переборов свою гордость, приехала на рудник. Я поверил в ее раскаяние, но сказал:
— Спасибо за участие.
— Спасибо — да или спасибо — нет?
— Спасибо нет! Мне пока нечего делать в Москве. Уезжать отсюда я не собираюсь. Ты напрасно проделала такой длинный путь. Можно же было написать, и я ответил бы то же самое. Мне кажется, что ты так ничего и не поняла. Напрасно ты воображаешь, что я уехал под впечатлением нашей размолвки, чтобы пережить свое горе в лесной глуши. Это, может быть, и романтично, но я более трезвый человек, чем это могло тебе показаться. Я уехал от самого себя. Если первое время меня еще как-то удерживала любовь к тебе, то после я понял, что любви нет. Я по-прежнему уважаю твой большой талант, охотно слушаю твои песни по радио, но вернуться к тебе не могу. Это было бы лицемерием.
— Ну хорошо. Тогда объясни: зачем весь этот маскарад? Ты человек не без дарования, даже больше того — талантливый. Тебе нужно писать, а ты, как я слышала, работаешь простым экскаваторщиком. Прости, но все как-то не укладывается ни в какие рамки, твои поступки просто бессмысленны. Ты губишь себя.
Я купила новый письменный стол — думала при этом о тебе. Он такой просторный и пахнет лаком и высушенным деревом. Я не верю, что все, что ты говоришь, серьезно. Обычное твое упрямство.