Извинитесь за меня… Какое сегодня?
– Семнадцатое.
– Вы страшно добры. Спокойной ночи, Клодина.
И я спускаюсь, забывая на несколько часов об обязанностях мачехи. Здорово, ничего не скажешь: Рено в холодильнике, а этот в летаргии! Нет, небу решительно не было угодно оделить меня душой сестры милосердия. Больные нагоняют на меня тоску и раздражают, а дети выводят из себя… Прелестный у меня характер! В наказание Бог должен был бы прицепить к моему подолу дюжину детишек, которым нужно вытирать носы и завязывать шнурки, которых нужно причёсывать…
Но ребёнок и я! Да я не знаю, с какого бока к нему подойти! Если б мне всё же пришлось рожать, то у меня появился бы зверёныш, лохматый, полосатый, с мягкими лапками и острыми когтями, и ушки как надо, и глазки продолговатые, как у мамы… И Босток[4] бы нас озолотил.
Ну и досталось же нашей малютке Анни! С тех пор как приехал Марсель, ко мне невозможно подступиться. Если заговариваю с ней, то только чтобы позлить или унизить, – впрочем, ей мои выходки втайне даже доставляют удовольствие. Я всё больше склоняюсь к мысли, что этой лжебеглянке самое место в каком-нибудь краю, где женщину вместе с собаками впрягают в повозку, пока мужчина налегке распевает песни, восхваляющие любовь, месть и узорчатые клинки…
По вечерам она вышивает или читает. Я читаю или играю с пламенем (теперь снова похолодало), великолепным пламенем, пожирающим яблоневые поленья, еловые шишки, сучья, которые подрезали весной: целые вязанки веток абрикоса, связки побегов сирени… Я ворошу поленья, раздуваю угли покрытыми мартеновским лаком[5] мехами (они потихоньку облупливаются), я выбираю дрова в сундуке, как выбирают любимые книги: достаю только раздвоенные, чудовищные – в печке они не лежат, а стоят, опираясь на обрубки-рога… И при этом недовольно молчу, словно пленница.
В коридоре раздаётся тихое позвякивание ложечки о фарфоровую чашку, значит, Марселю понесли липовый отвар – он принимает его в десять часов, и я сжимаю челюсти, чтобы только не вскочить, не смахнуть одним ударом и лампу, и стол, а заодно и Анни, и Марселя и не заорать: «Оставьте меня в покое! Мне нужно побыть одной, я не хочу чувствовать рядом чужие глупые жизни!»
Но я сдерживаюсь. Они же изумятся и начнут приставать с расспросами, почему да отчего. Придётся объяснять, опять объяснять! Удивительные всё же существа люди: никогда не спросят, хорошо ли справляется твой организм со своими интимными функциями, а вот о мотивах поступков – запросто, прямо в лоб, беззастенчиво и без всякой сдержанности…
– Марта передаёт вам тысячу приветов, – говорит Анни, складывая письмо.
– Какая Марта? Неужели Марта Пайе? Значит, вы не прервали отношений с золовкой после развода?
Перед нами дымящиеся чашки с шоколадом, тихо гудит печь. Несмотря на английские стулья с негостеприимными спинками, на буфеты от Мейпла и никелированную посуду от Кирби, вытянутая столовая сохранила, к счастью, провинциальный вид: сумрачная, степенная, с одним-единственным окном, множеством полок для ликёров, круп и варений… Наверное, раньше тут ели много, с благоговением. Мы с Анни кажемся среди всего этого крошками, она в голубом неглиже, я в розовом шерстяном халате с широкими монашескими рукавами, грива моя спутана, но голова ясна – утро всегда наполняет радостной бодростью мой здоровый организм, и я весело вступаю в день, который только-только начинается…
От шоколада исходит аромат, в моей чашке играет серебряное солнце – Рено стало лучше, и он уже строит планы, мечтает о том, как мы будем путешествовать, сбежим к солнцу, устроим праздник эгоистов только для нас двоих… Какое чудное утро, какое замечательное утро! Анни складывает письмо и уже жалеет, что вовремя не прикусила язык.
– Так вы переписываетесь с Мартой? А я думала, вы в ссоре.
– Мы были в ссоре, но два года назад, когда я оказалась ненадолго в Париже, мы случайно встретились: я уже собиралась молча пройти мимо, но она вдруг бросилась ко мне с самыми нежными излияниями, стала уверять, что всегда горячо меня любила и не только не упрекает, а даже, напротив, рада, что я оставила «тщеславного индюка» – так выразилась Марта, – то есть собственного неверного мужа и её брата… Откровенно говоря, мне кажется, он как раз только что отказался ссудить ей определённую сумму, в которой она остро нуждалась…
– И которую после столь трогательной сцены примирения предоставили ей вы?
– Да… А откуда вы знаете?
– Нетрудно догадаться: я вообще догадлива.
– Кстати, она вернула мне деньги, и очень скоро…
– Неужели?.. Вот это действительно странно!
– Приблизительно в тот момент она и «познакомилась» с тем, кто одаривает её драгоценностями, кружевом и так далее…
– А как же Можи?
– Можи она держит при себе, «чтобы было с кем поругаться» – так она объясняет.
– А муж?
Анни в замешательстве мнёт конверт.
– Ну, это как раз самая неприятная часть истории. Бедняга Леон несчастен, так несчастен, что у него даже талант прорезался!
– Серьёзно?
– Конечно, серьёзно. Вы разве не читали его последний роман «Женщина»?
– Да разумеется, нет: он прислал мне его, но я же не подозревала, что этот опус не такой бездарный, как остальные, – даже страницы не разрезала.
– Прочтите, Клодина. Вот увидите, это дневник, наивный, полный муки, в которой он даже находит