– Немка опять меня обманул, – сказал он Мане и отвернулся.
Он не знал, почему «опять» и почему «обманул», но это было правдой. Так продолжалось всю жизнь, это точно!
– Брошка... – зашипела Маня, как будто плюнули на утюг. – Наследство!..
Брошку Наум завернул в газету и положил в картонную обувную коробку.
Теперь, встречаясь с кастрюльками в руках в коридоре, братья, не глядя друг на друга, старались посторониться. Лица были разными: в Науме читалась важная уверенность в правильности своего поведения, у Мони – искательность и упрямство одновременно.
Мура носилась по коридору, ласково-небрежно обегая родственников, как велосипед или таз. Ее не тронула эта ссора, поглощенная своей жизнью, она ее почти не заметила.
– Да отдай ты Моне эту брошку, зачем она нам? И Манечка ее станет носить, а я все равно не буду... – как будто думая о своем, легко говорила она Науму и тут же забыла, отвлеклась на Дину: – Диночка! Солнышко, мусенька родная!
Двери между комнатами братьев забили досками и заставили мебелью, вернее, Наум заставил. У него появились бархатный диван «жакоб», красивый резной буфет, у бывшей двери качалась в кресле-качалке маленькая Дина.
Маня объявила родственникам войну. Встречаясь с ними в коридоре или на кухне, сжимала зубы, сводила глаза в одну точку, ни за что не отворачиваясь, яростно полыхала взглядом. Бедная Маня мучилась зря, от мнимого плохого отношения к себе страдала, но, находясь с родственниками в страстной ссоре, даже не представляла, насколько она безразлична Муре... да и Науму...
Брошка была нужна Мане меньше всего на свете, ненависть ее к родственникам проистекала из безоговорочной, какой-то первобытной преданности мужу, его обиженных глаз было достаточно, чтобы страстно возненавидеть кого угодно. Но было еще кое-что. Моню обошли с наследством, это так, но, сказать по правде, с жилплощадью тоже вышло несправедливо! Наум занимал теперь сорокаметровую комнату, а они остались в двенадцати метрах. Теперь при словах «жилплощадь» и «метры» Маня заходилась от злобы и подбиралась, как голодный волк, только что зубами не щелкала. Важно было, что скажут люди. Поэтому она жаловалась соседям, шептала многозначительно «эти евреи», в жаркой злобе запамятовав, что ее муж тоже еврей. Побрызгивая слюной и убегая глазами наверх и вбок, она повторяла на кухне, что их-то с Моней всего лишили, они не умеют за себя постоять, а вот Немка с Муркой шикуют! Соседи, охотно объединившись с ней, вершили свой русский суд между двумя еврейскими братьями, поддерживали ее, кивали согласно: «Евреи-то эти всегда нас, русских, обманут». Когда у Мани с Наумом доходило дело до открытых перепалок, она убежденно доказывала ему: «Все говорят, что вы с Муркой...» – и так далее.
– Манечка, может быть, уже помириться? – робко спрашивал Моня.
– Ты что, с ума сошел? Уступить?! Не-ет уж! Не на такую напали!
Однажды скандал разыгрался грандиозный, соседи радовались, будто в цирк всей квартирой сходили. Мура надела свою каракулевую шубу, сомневалась, может, не стоит, ей и в пальто очень хорошо, а шубы не у всех людей есть...
– Надо шубу проветрить, – велел Наум. – Авось беднейшее крестьянство не заметит.
Но беднейшее крестьянство заметило. Маня на кухне, ловко набирая воду из чашки в рот и прыская, гладила белье. Услышав голоса родственников, она, все еще с чашкой в руке, метнулась в коридор, увидела Муру в каракулевой шубе до полу, подбоченилась и зашипела злобно про то, что люди-то все в шубах не ходят... Наум кричал, требовал оставить их в покое, Мурочка слабо охала, а Маня набрала полный рот воды и со злобой прыснула ей прямо в лицо. А потом еще раз!
Ну и понеслось. Маня ссорилась с Мурой как умела: на коврике перед ее комнатой оставляла свои грязные с улицы боты, вбила в закутке прямо у их двери гвоздь и вешала на него одежду, еще любила занять Мурину конфорку на кухне. Когда Мура бывала на кухне, Маня всегда выходила тоже и стояла посередине, громко рассуждая в воздух. В конце концов Мура стала готовить в комнате. А однажды Маня украдкой брызнула томатным соусом на белую Динину рубашечку, сохнущую на кухне над Муриным столом. Мурочка ничего не говорила Науму, а Мане так ужасно хотелось, чтобы сказала, чтобы заплясал хороший, большой, с ором и оскорблениями скандал – скандал, в котором она как следует подтвердила бы свою любовь и преданность мужу.
Первый же праздник без Марии Иосифовны, Первое мая, братья праздновали раздельно. У Мони с Маней гости: Манина сестра из Тихвина, девочки – нянечки и медсестры с мужьями, и Монин сослуживец, приглашенный для Цили или Лили, как получится. На Манином столе огромная тарелка с холодцом, плотным и упругим, пирог с капустой, соленые грузди и огурчики. Маня постаралась, навела уют, примус сиял начищенный, блестящий, как зеркало, на окошке цвела герань, еще появились бумажные открытки с цветами и портретами артистов и артисток, а забитая между братьями дверь была занавешена старыми календарями.
У Наума тоже гости. За торжественно накрытым Наумом столом, кроме него самого, Муры и Диночки, сидела Мурина школьная подруга. Наум поглядывал на нее со скрытым неудовольствием и сухо улыбался. На столе ничего приготовленного Мурочкой, только деликатесы из коммерческого магазина – прозрачная ветчина, балык и осетрина.
Лиля с Цилей весь вечер через коридор ходили от младшего брата к старшему, от пирога к балыку. Раньше было удобнее, но теперь дверь была забита.
Через два месяца старший и младший – Наум и Моня – ушли на фронт, не помирившись и не попрощавшись. Только двадцатидвухлетний Моня, в последний раз проходя мимо комнаты брата, вдруг остановился и тихо, беспомощно в закрытую дверь простонал-подумал: «Мама...»
Моня оживился, рассказывая, даже дрожащий голос окреп:
– Лиза, Оленька, вот послушайте, что Маня рассказывала... У Муры была знаменитая на весь дом сумочка, небольшой такой черный ридикюль, с которым она не расставалась ни днем, ни ночью. С этой сумочкой она спускалась в бомбоубежище, Дину держала на руках, а сумочку прижимала к себе, между собой и ребенком. Сумочка была плотно набита шоколадом. Мура думала, что эта сумочка их спасет, спасет от голода, от смерти, если придется просидеть в убежище долго... У Мани такого запаса не было, откуда же? А через месяц после начала блокады Мура заболела. Болезнь называлась пузырчатка, не знаете? Это такие язвы внутри человека, во рту, в гортани, когда он не может проглотить ничего, просто ни глотка не может сделать, понимаете? Я думаю, что она заболела оттого, что слишком опасалась проглотить лишний кусочек, боялась, вдруг Дине не хватит. Не выдержала одна с ребенком, под бомбами... Я лично считаю, ее нервы погубили... Она была такая нежная, Мура... – Моня задумчиво кивал, сам себя подтверждая. – А еще через три месяца, в ноябре, Мура умерла в больнице, и Маня забрала трехлетнюю Дину к себе и годовалому Косте. Без карточек, потому что карточки куда-то пропали вместе с Муриной сумочкой... И прожила с Диной и Костей всю блокаду и эвакуацию.
Лиза погладила Моню по голове, как маленького, а Ольга спросила:
– А почему именно она взяла Дину? У них же были еще родственники, а Маня же ненавидела Муру и Наума?
– Мура была такая неприспособленная, ничего не умела делать! – с неостывшим за полвека осуждением скривился Моня. – И вечно все говорили: «Мура – то, Мура – се»! Хотя она такая была... особенная...
– Но ваша Маня просто героиня! А почему все-таки Маня взяла эту девочку, Дину?
– А как же ты хочешь? – удивился Моня, сделав значительное лицо. – Лилька с Цилькой ведь не взяли... Пришли, поохали...
– Взять такого маленького ребенка! Они сами голодали, наверное, да еще без карточек... – неуверенно припоминает Ольга все пройденное в школе про блокаду. – И вообще с маленькими детьми ужасно много суеты, у моей сестры дочке четыре года, так она весь день мечтает, когда та заснет!
– Собираясь в эвакуацию, Маня навязала одиннадцать тюков, на каждом из которых аккуратным детским почерком написала «Дина». «Мало ли что случится, – сказала она, – в случае чего пусть люди знают, что это твое!» В тюках были Мурины шубы, одеяла, шерстяные отрезы. На теплоход они опоздали, потому что по дороге Дина два раза просилась писать, а одежды на ней было намотано много. Маня разматывала ее и орала: «Потерпишь!» – а та орала в ответ: «Ой, Маня, ой, не потерплю, ой, описаюсь!» Опоздали. С Костей, Диной и ее одиннадцатью тюками Маня погрузилась в лодку, которая шла вслед за уплывшим теплоходом. Если бы они не опоздали, если бы Дина не захотела писать, именно два раза нужно