образом.
Преподобный Джонас был жирным белобрысым верзилой и имел красный нос размером с картофелину. Он выслушал папашу насчет ее отношений с Салли, хмыкая, кивая и глядя на Кэти-Мэй водянистыми глазами. Потом он сказал, что будет над ней молиться, а папаша пусть подождет снаружи.
Когда папаша вышел, преподобный Джонас расстегнул штаны и показал Кэти-Мэй свою штуку. Ей тогда было только шесть, но она уже несколько таких повидала, а потому штука преподобного ее не особо напугала или впечатлила. Преподобный застегнулся и произнес молитву Господу.
Салли перестала к ней приходить, и Кэти-Мэй постепенно забыла придуманную подругу. Слишком много было у нее работы, чтобы тратить время на такие глупости. Она помогала матери содержать дом и приглядывать за малышами – они все сливались в одно аморфное безымянное личико с мутными глазами и засохшими грязными соплями под носом.
Жизнь в семье Скаггов никогда не была сахаром, но когда ей исполнилось двенадцать, тут-то и стало по-настоящему плохо. У нее начались месячные, и мама стала как-то странно на нее поглядывать. Папаша тоже поглядывал странно, но по-другому. Как преподобный Джонас, когда читал молитву, только не так робко.
Иногда он приходил домой, сильно нагрузившись, мама встречала его на крыльце, они начинали ссориться, и он пускал в ход кулаки. Отлупив ее как следует, он бывал такой усталый, что надо было сначала малость поспать, и мама ложилась вместе с Кэти-Мэй. Они знали обе, что все равно пройдет немного времени, и папаша придет за тем, чего хочет, но таков был ритуал, который мама чувствовала себя обязанной выполнять.
Может, поэтому она и созналась. Надеялась, наверное, что признание снимет остроту того, что было неизбежно.
Она рассказала папаше, что он не отец Кэти-Мэй.
Тринадцать лет назад, когда мама была молода, а детей у нее было всего двое, в дом явился незнакомец. Папаша был на лесопилке, а мама стирала в большой лохани во дворе, когда он появился откуда ни возьмись и попросил воды. Ничем не примечательный был человек, обычный сельский бродяга в поисках чего перехватить. Но глаза у него были... Следующее, что мама помнит, – это как стоит с задранными юбками, а бродяга дерет ее раком на крыльце среди бела дня. Согласилась она или нет, она не помнила. Она даже не помнила, высокий он был или низкий, толстый или тощий. У него это заняло очень немного времени, даже по сравнению с папашей, и как только он кончил свое дело, так тут же исчез. Даже спасибо не сказал. Мама одно время думала, что это все был какой-то очень живой сон... пока не увидела глаза своей новорожденной дочери. Глаза у Кэти-Мэй были отцовские.
Папаша отплатил маме за наставленные рога двумя подбитыми глазами и рассеченной губой, а потом занялся Кэти-Мэй. Она попыталась удрать, отчего папаша взбесился еще больше. Вид крови, хлещущей из ее носа, завел папашу на большее, чем просто битье. Он отволок ее в сарай за домом и изнасиловал на дощатом неструганом полу, так что все ягодицы истыкались занозами, а потом, с опухшими глазами и кровоточащим пахом, бросил в угол на кучу джутовых мешков. Папаша сообщил с той стороны двери, что не даст ей «поганить» его настоящих детей, и будет она сидеть в этом сарае до конца жизни. Или пока ему не надоест.
Сперва Кэти была не способна думать. Мозг лежал в голове комком холодной бесчувственной глины. Она надеялась, что так будет всегда, но понимала, что это было бы слишком хорошо. Несмотря на грызущий голод, она плачем сумела себя убаюкать.
И ей приснился странный сон.
Приснилось, что к ней снова пришла Салли. Ее было видно не очень ясно, но голос Салли звучал в голове у Кэти-Мэй, внутри.
– Ты хочешь отсюда выбраться? Хочешь, я заберу тебя отсюда, от боли и от плохого? Если согласишься, мы заключим уговор. Я всегда буду с тобой и никогда не уйду. Хочешь?
– Да.
Салли метнулась вперед, ее руки распахнулись обнять Кэти-Мэй, и в этот краткий миг Салли стала ясно видна. Кэти-Мэй хотела крикнуть, отказаться от своего слова, но было поздно. Руки Салли сомкнулись на ее плечах и будто ушли внутрь, как тающие на языке снежинки, и Салли исчезла. Исчезла ли?
Ей приснилось, что она из своего сарая видит все происходящее в доме. Мама с папашей спят бок о бок в старой железной кровати. С мамой лежит самый маленький, умостившись в теплой нише между маминой правой рукой и грудью. Каким-то образом Кэти-Мэй знала, что все это ей показывает Салли. Ей снилось, что Салли велела маме встать. Мама встала. Потом приснилось, что Салли велела маме пойти в кухню и взять разделочный нож. Очень большой, страшный с виду и очень острый.
Салли велела маме перерезать папаше глотку. Поскольку он хорошо нагрузился, а от затраченных усилий устал, это было проще простого. Хлынувшая из горла кровь растеклась на простыне темным ореолом вокруг головы.
Салли велела маме пойти к каждому из спящих детей и сделать так, чтобы их сон уже никогда не кончился. Проснулся только маленький и успел заплакать, но мама аккуратно взрезала ему горлышко от уха до уха. Она отлично умела резать поросят.
Во сне Кэти-Мэй Салли велела маме отпереть сарай. Странно, насколько все это казалось реальным – совсем не как в настоящем сне. Идя рядом с матерью, Кэти-Мэй ощущала холод росистой травы. Салли шла с другой стороны, но Кэти-Мэй не могла рассмотреть ее ясно. Казалось, по краям глаз сгущаются тени, мешая смотреть. Это ведь был сон?
При лунном свете у мамы был смешной вид. Она была одета в знакомую ночную рубашку, но от крови казалось, что в другую. В руке мама все еще сжимала разделочный нож, каплющий кровью. Глаза у нее были пустые, стеклянные, но щеки промокли от слез, и лицо дергалось нервным тиком, как в окостеневшей усмешке. Кэти-Мэй испугалась, но не настолько, чтобы проснуться от этого сна.
Салли залезла в кузов папашиного пикапчика и подала маме Кэти-Мэй канистру бензина. Они не обменялись ни словом – во сне Кэти-Мэй мама знала, что делать.
Мама плеснула бензином на свое супружеское ложе, и от паров глаза у нее заслезились еще сильнее. Потом мама забралась в кровать, устроилась рядом с зарезанным мужем, прижала к груди мертвого младенца и чиркнула спичкой.
Кэти-Мэй при виде пожара родного гнезда испытала лишь легкий укор совести. Ведь это же только сон? Даже не кошмар. И вообще это все не она, а Салли.
Проснувшись утром, она увидела, что дрожит от холода на лужайке. Трехкомнатная лачуга, служившая домом семье Скаггсов, торчала кучей обугленных бревен и закопченного кирпича. Кэти-Мэй понимала, что надо закричать или заплакать, но ничего внутри себя не ощутила. Ничего, хоть чуть похожего на печаль.
Ближайшие соседи, Веллманы, жили в трех милях. Кэти-Мэй решила, что к их приезду как-нибудь сумеет выжать из себя слезы.
Хоть Салли и заявила, что никогда не уйдет, Кэти-Мэй никаких признаков ее присутствия не обнаруживала. Она, правда, иногда чувствовала себя несколько по-другому, будто у нее что-то такое в животе. Но Кэти-Мэй не думала, что это Салли. За месяцы, прошедшие после пожара, она постепенно забыла, что Салли ей обещала, и уговорила себя, будто спаслась от погубившего всю семью пожара только тем, что решила в эту ночь спать на веранде.
Сиротская жизнь не очень отличалась от той, что была раньше. Государство помещало ее в разные приюты, где ее обижали и недокармливали, пока она не сбежала окончательно в возрасте четырнадцати лет. Вряд ли ее «родители» сообщили об этом; им бы тогда перестали давать чеки на ее содержание.
Она прицепилась к бродячему цирку, а поскольку на вид ей можно было дать шестнадцать и она врала, что ей восемнадцать, ее поставили днем работать зазывалой, а ночью танцевать неприличные танцы. Иногда она изображала цыганку и гадала жующему попкорн стаду с рыбьими глазами. Так она и встретила Зебулона.
Он называл себя Зеббо Великий и одевался как третьесортный ярмарочный фокусник, вплоть до набриолиненных волос и полоски усиков. Он был элегантен, как киногерой.
Каждый день Кэти-Мэй на него глазела из будки зазывалы, боясь даже заговорить с ним. Она боялась показаться неотесанной провинциальной девицей, и потому обожала его про себя. Но долго страдать от