поравнялась машина, на повороте она чуть замедлила ход, и мы вцепились в железные кольца внизу кузова. Машина набирала скорость и уносила нас все дальше и дальше от комендатуры. Из-под кузова летел бешеный вихрь, холодный ветер разметал полы пальто, пробирался в самую глубь тела. Холодная струя непрерывно била в живот, отчего он промерз, казалось, до самых кишок. В лицо летели от задних колес мелкие куски льда, коньки прыгали на неровностях булыжной дороги и дробно стучали, словно зубы больного лихорадкой. Ноги от непрерывной тряски и напряжения отекали, и я переставал их чувствовать.
Я посмотрел на Митьку и увидел, что он как-то необычно держит голову, высоко подняв ее вверх. «Наверное, чтоб лед не бил в лицо», — подумал я. Не успел я отвести от него взгляд, как из-под ног Митьки вырвался целый сноп искр и он, не удержавшись, полетел кубарем куда-то в темноту. Я отцепился от машины, вернулся назад и увидел Митьку в кювете. Он тихо, сдерживая себя, стонал, корчась от боли.
— Ушибся?
— Коленку сбил и локоть… — проговорил он. — Камень проклятый!
— Давай я тебе помогу. Надо скорее добраться до заводского переулка, а там через Попову гору и по огородам — домой. На дороге опасно сидеть.
Митька приподнялся, обнял меня рукой за шею и, помогая изредка больной ногой, катился на одном коньке рядом со мной. Он поминутно просил остановиться, чтобы отдохнуть, и всякий раз вместо жалоб на боль говорил:
— Как темно, даже дороги не видно…
— Дорогу-то видать.
— Да где там видать? Ну, пошли дальше.
Перед спуском с Поповой горы мы остановились.
Поповой горой назывался переулок, соединяющий верхнюю улицу с нижней у кирпичного завода. Гора была очень крутая, и зимой это было самое оживленное место: оно превращалось в каток. На санках, на коньках летали с горы так, что дух захватывало. Со всей горы даже на санках съехать находилось немного смельчаков, а на коньках — тем более. Я набирался иногда смелости и съезжал с самой верхушки горы, но дома никогда не признавался, что был на Поповой горе: мать строго запрещала кататься там, боялась, что я сверну себе шею. Митька же здесь обычно и пропадал. Он так натренировался, что мог съехать с горы спиной, боком, расставив коньки носками в разные стороны, вдвоем с кем-нибудь в обнимку или взявшись за палку. Теперь у него болела нога, и мне надо было подумать, как нам спуститься вниз.
— Палку б найти, чтоб тормозить, — сказал Митька, угадав мои мысли.
Я бросился шарить у заборов, ища что-либо подходящее. Не найдя ничего, я вошел в чей-то двор и за сараем нашел железную трубу. Чтобы не загреметь, я осторожно взвалил ее на плечи и помчался к Митьке.
— Ну? — спросил он.
— Трубу нашел, смотри, какая!
— Темно, не видно… — сказал Митька, шаря в воздухе рукой. Пощупав трубу, похвалил: — Ого, хорошо!
Мы оседлали трубу — я спереди, Митька сзади, обхватив меня за шею, — стали спускаться. Я крепко держал в руках передний конец трубы, а задний, вспахивая ледяную дорогу, гремел на всю улицу. Съехав вниз, мы забросили ее в канаву, перелезли через каменный забор и по огородам стали пробираться домой.
Поселок остался далеко позади, и только теперь мы прислушались, нет ли погони. Нет, вокруг было тихо. Мы понимаем, что нам повезло. Если бы не машина, нам, пожалуй, не уйти.
Когда стали подходить к дому, Митька предупредил:
— Смотри, ни слова, где были. Бабушке говори, что я просто упал.
— Ладно…
Но как только мы открыли дверь и переступили через порог, бабушка всплеснула руками и стала причитать:
— Боже мой! Головушка моя горькая! Где ж это тебя так угораздило?
— Упал, — буркнул Митька.
— Совсем без глаз остался! — закричала бабушка. — Ой, ой!
Я взглянул на Митьку и испугался: ни бровей, ни ресниц не было — все сожжено. Красные, залитые кровью глаза бессмысленно смотрели куда-то прямо перед собой. Лоб был в крови.
Митька присел на стул, молчал. Бабушка начала хлопотать. Поставила на плиту подогреть воду.
Когда она вышла в коридор, я спросил:
— Митька, совсем не видишь?
— Нет, временами… Закрою глаза, открою и вижу, а потом начинает туманом застилать. Особенно правый глаз плохо… — Он опустил голову, покрутил ею. — Больно очень, прямо хоть кричи. — Митька крякнул от боли, выпрямился. — Неужели не убили гада? — Он достал из кармана самопал. У самой рукоятки трубка была разворочена, зияла черная рваная дыра. — Разорвало… А твой?
Я стал шарить по карманам и нигде не находил самопала.
— Ну что?
— Нету… Потерял, наверное…
— Разиня, — зло буркнул Митька. — А стрелял?
— Стрелял, — убежденно проговорил я.
Он ничего не ответил. Вошла бабушка и, увидев самопал, выхватила его из Митькиных рук.
— Вот оно, баловство, до чего доводит! Говорила же басурману… Нет, не слушал… Остался теперь калекой на всю жизнь! — Она открыла дверцу плиты и бросила туда самопал.
— Не баловство, — сказал Митька. — Мы хотели коменданта убить.
Бабушка как стояла, так и остолбенела.
— Так что никому ничего не говорите, а то повесят, — добавил Митька.
Дома я не проронил ни слова. Мама ворчала на меня, что не могу расстаться с коньками даже в такое время, как сейчас. Меня подмывало сказать ей, где был и что там случилось, но я молчал: будет лучше, если она ничего не узнает.
Мама еле двигалась по комнате, говорила с трудом.
— Что молчишь? Натворил что-нибудь?
— Нет, — покрутил я головой. — Спать хочу.
— А есть?
— Не буду…
Я лег в постель. Чтобы скорее ушло в прошлое все случившееся, хотел сразу уснуть и не мог. «Митька косой… — думал я. — Как же он теперь будет?»
Ночь была длинная, утро наступило не скоро. А когда оно, наконец, пришло, я немного успокоился и уснул. Разбудил меня Васька. Он стоял около кровати и, моргая белесыми ресницами, что-то говорил. Судя по его испуганным глазам, он говорил о чем-то важном.
— …Поджигалку нашли… — услышал я и вскочил, словно меня окатили холодной водой. Сон сразу прошел.
— Какую поджигалку? Где?
— Да на поселке, в редакции, — шевелил он своими бесцветными бровями, — Коменданта хотели убить. Уже кого-то схватили. И приказ вывесили: всем комсомольцам зарегистрироваться и ходить отмечаться.
Я уже не слышал, о чем еще говорил Васька: меня поразила эта весть. Как же так? Ведь это только мы вдвоем с Митькой стреляли, при чем же они? Выходит, что из-за нас пострадает столько комсомольцев, а комендант жив… Нет, не может быть, Васька что-то путает.
— Врешь, Васька?
— Вот те честное слово, — вытянул он в трубочку губы и вытаращил глаза, что значило: Васька говорит правду. — Мама сама рассказывала.
— Эх! Пулемет бы, всех покосил бы…