– Ну… Понимаешь… Мне кажется, что ему самому будет комфортнее одному побыть, никого не видеть какое-то время… У него палата отдельная, со всеми удобствами, и кормят там замечательно…

– Да вы что, Ксения Львовна! – тихо и отчаянно прошептала Маруся, чуть не заплакав. – Как это – одному комфортно?! Да он же болеет, ему, наоборот, хочется, чтоб мы рядом были!

– Ну да… Ну да… Конечно… Чего ты разволновалась так? Иди, пеки свои пироги! Потом Никита их отнесет… Только кофе не забудь сварить! Иди, Маруся. Мне Сергееву позвонить надо. У них там, наверное, оперативка уже закончилась…

Только ближе к полуночи Маруся услышала из своей комнаты, как деликатно хлопнула входная дверь. Пришел, значит. Действительно – куда ему деться-то. Тут же начала она лихорадочно воспроизводить в голове все те хорошие и дельные, как ей казалось, доводы, предназначавшиеся для предстоящего с Никитой разговора. Она и сама себя постаралась убедить, конечно, что они дельные. А что ей оставалось еще? В спор вступать с Ксенией Львовной? Иль вредничать начать? Так им сейчас вообще-то не до этого…

На цыпочках выскользнув из комнаты, она ветром пронеслась через гостиную, потом через широкий холл, отметив про себя, что в спальне Ксении Львовны горит бра над кроватью – не спит, значит, – и с разбегу ткнулась лицом Никите в грудь, сплела руки сзади на его спине. И сразу почувствовала, как он продрог. От куртки его пахло улицей, стылым ночным дождем, осенью и немножко пряным лиственным дымом, и дорогим парфюмом, и горьким настроем на прежнее непоколебимое упрямство. Бог его знает, какой у этого упрямства был запах, но он точно был, шибал в ноздри – Маруся сразу учуяла. Подняв к нему лицо, выдохнула тихо и виновато:

– Пойдем на кухню, я тебя покормлю… Ты где был так долго?

– Да так… В больницу к отцу ездил, потом просто по улицам шатался. Домой не хотелось. Мама спит?

– Нет, по-моему.

– Тогда пойдем к себе…

– А ужинать?

– Я не хочу, Марусь. Я в кафе заходил… И ел, и пил…

От него и впрямь шел легкий, едва уловимый запах хорошего алкоголя. Виски, наверное. Или коньяк. Вообще-то он почти не пил, как сам выражался, – не прилипла к нему такая потребность. В студенческие годы, мол, в молодежной компании всякое было, а все равно не прилипла. Говорил – просто с организмом повезло…

– Ну, тогда чаю. Хочешь, я горячего чая сделаю? – не унималась Маруся, помогая ему стащить за рукава влажную от дождя куртку. – Ты иди в комнату, я туда тебе принесу…

Вскоре, поставив на журнальный столик большую кружку чаю и устроившись рядом с ним на маленьком диванчике, она затихла. Сидела молча, подогнув под себя ноги и мучаясь необходимостью исполнить данное свекрови обещание. И вовсе ей не хотелось его исполнять. Но ведь обещала же…

– Как там Виктор Николаевич? – повернула она к нему голову. – Что говорит?

– Да ничего не говорит. Молчит.

Никита отхлебнул чаю, прикрыл глаза и чуть откинул голову, как большая неуклюжая птица. Маруся смотрела, как ходит по его жесткой худой шее острый кадык, и увиделось ей четко и ясно, как он долго и неприкаянно бродит по холодным осенним улицам… Вот заходит в бар, вот сидит над стаканом своей дорогой выпивки, смотрит в шумное и дымное людское пространство. В одиночку, молча пережевывает свое горе. Как же так получилось, что в одиночку? А она-то что? Она ж жена ему все-таки, не кто-нибудь… Черт бы побрал эту Ксению Львовну с ее дурацкой просьбой! Черт бы побрал и ее самое с даденным так торопливо обещанием поговорить, ублажить, убедить, покуковать ночною кукушкою…

– Никит… Я все-таки не понимаю, почему ты не хочешь матери уступить… – ласково прикоснулась она ладошкой к его заросшей щеке. – Неужели это так принципиально? Ну, поработаешь в клинике, пока Виктор Николаевич болеет… Это же ненадолго, наверное? Ведь он поправится, правда?

– Марусь, не надо, прошу тебя, – нервно отдернул он голову от ее руки. – Не надо. Не лезь в это дело. Ты же не понимаешь ничего. Или… или тебя мать попросила со мной поговорить?

– Нет, почему… Ну, то есть… Ой, да какая разница… – залепетала она что-то совсем уж невразумительное, потом махнула рукой и замолчала, уперев подбородок в подтянутые коленки.

– Понятно. Обработала тебя, значит, Ксения Львовна. Ну да это в ее духе. Для этого духа все средства хороши…

– Никит! Чего ты так о матери-то!

– Как – так?

– Ну… неуважительно…

– Нет, Марусь. Я на самом деле очень ее люблю. Но если от этой любви немного абстрагироваться, посмотреть со стороны… Очень трудно смотреть на свою жизнь со стороны, Маруся! Но иногда, знаешь, никуда не денешься. Иногда приходится. И становится очень страшно, невыносимо страшно…

– Да чего страшно-то? Не понимаю я… Ладно бы кто-то другой говорил… У тебя же все и всегда было! И жизнь хорошая, сытная, и дом, и родители любящие, и учеба… Отчего страшно-то?

– Ну да. Тебе непонятно, наверное. Ты же только оболочку видишь. Благополучную, глянцевую. Перед тобой образцовая семья Горских, все хорошо, все правильно, как на лубочной картинке. А что держится эта семья не на любви вовсе, ты и не видишь. Да это и не твоя вина, Марусь. Ты просто немного из другой жизни пришла, тебе и в голову не приходит…

– О господи… А на чем она, по-твоему, держится?

– На маминой жажде… Нет, не так! Правильнее будет – на жадности. И тут вовсе не материальная жадность имеет место быть, ты не думай… Хотя и она тоже присутствует, куда ж без нее. У нас тут жажда духовная первична. Маме надо владеть нами полностью и без условий, целиком, понимаешь? Отцом, мной… Ты знаешь, когда Пашка решил поехать учиться в Москву, тут такое было! Ее же наизнанку выворачивало в самом буквальном смысле слова! Физически! До нервного истощения дело дошло, до клиники…

– Да ну! Что ты такое говоришь, Никит… – недоверчиво покосилась на него Маруся. – Ты, наверное, преувеличиваешь… Сердишься на мать за что-то и выдумываешь всякие страсти!

– Нет, Марусь. Не преувеличиваю. А самое страшное знаешь что? Самое страшное, что она сама себя совершенно не понимает… Не слышит, не видит себя со стороны! В этой своей властной жадности она совершенно искренна и естественна, как бывают искренни и естественны малые дети. Вот она я, вся перед вами! Вспыльчивая, циничная – но заботливая же! Жестокая, черствая – но при этом сильно любящая! А любовь – она ж вроде все оправдывает, любые поступки. Ребенок же тоже свои игрушки любит – попробуй отбери…

– Никит… Но ведь все матери такие… Кто как умеет, тот так и любит…

– … Нет, она, конечно, подсознательно понимает, что свою некрасивую жадность нельзя выставлять напоказ… – не слыша ее, продолжал быстро говорить Никита, – и дитя понимает, что надо при взрослых быть добрым и щедрым, иначе не получишь за обедом сладкого! Поэтому надо изо всех сил выглядеть авторитетной, идеальной, ровной, смешливой, иногда даже наивной, мечтательной… Да ты сама видела, как ловко это она умеет делать! Страшно быть объектом чужой властной жадности, понимаешь? Пусть даже и материнской! Материнская-то еще и пострашнее будет, пожалуй. Из ее ласковых объятий вырваться труднее!

– И поэтому ты и не хочешь идти работать в клинику?

– Да. Поэтому и не хочу. Я с огромным трудом отвоевал себе этот кусок самостоятельности! Пусть я рядовой, самый обыкновенный врач, но у меня за этими стенами своя жизнь, свой коллектив, свои трудности! Нет, не хочу я на поводок любви-жадности. Не хо-чу! И отец, кстати, меня сегодня прекрасно понял… Знаешь, что он мне в больнице сказал?

– Что, Никит?

– Чтоб я хватал тебя в охапку и бежал из дома куда глаза глядят… Он никогда мне раньше ничего подобного не говорил! А теперь сам сказал…

– А может, он прав, Никита? Может, мы и в самом деле квартиру снимем? Попробуем сами… Все же так живут, и ничего! Вот мне лично много не надо, я в быту вообще неприхотливая…

– Ну да. Можно, конечно, и уйти. Можно перешагнуть через мать. Пусть ее тут колбасит, пусть опять

Вы читаете Марусина любовь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату