На углу у светофора — пекарня. Пахнет хлебом. Мальчики-хлебопёки в белых шапочках, белых рубашках и штанах сидят на крыльце, курят, смеются, руками машут. Им жарко в пекарне, вышли на мороз. Один даже рубашку снял, спина голая. Им что-то очень весело и они умирают от хохота.
Весна. То время в начале марта, когда начало капать с крыш, но еще холодно и по колено снега. Двухкомнатная квартира в центре города, на первом этаже, в старом доме — высокие потолки. Дом врос в тротуар, окна наполовину в земле — видны ноги прохожих. Ноги шаркают туда-сюда, раздражают. За окнами — пешеходный переход. Женщина в грязном рваном пальто и старик в инвалидной коляске ждут, когда на светофоре зажигается зеленый человечек-дурачок в шляпе и все переходят улицу, и тогда женщина толкает перед собой коляску к стоящим у «зебры» машинам. Старик показывает руки-обрубки, и кто-то, сердобольный, открывает окно машины, протягивает женщине деньги. Другой торопится, кидает мелочь из машины на асфальт. Подобрав и пересчитав копейки, старик и его напарница опять ждут на тротуаре, мёрзнут, опять едут, и так — очень долго, снова и снова. Им холодно.
От дома через дорогу, через переход и дальше, куда-то во дворы, к пустырю, на котором стоит погнувшийся столб с фонарём, идёт широкая полоса дымящейся паром земли. Там, где асфальт — она сухая, а где пустырь — на ней трава зелёная. Снизу — теплотрасса, вот потому сухо и тепло в этом месте, от того пустырь и дымится. Будто идёшь-идёшь по морозу и входишь в лето: вокруг снег, а тут — бабочки летают, жёлтые одуванчики, трава, листья.
Коридор в квартире широкий. Если идти от входной двери, то справа — квадратная комната, потом ещё одна такая же, потом — поворот на кухню, такую же большую и квадратную. В коридоре две двери: в туалет и в ванную. За дверью в кухню стоит пять штук знамён — разных цветов и с разными рисунками и лозунгами.
На противоположном тротуаре трактор-«жук» чистит снег, фырчит, и потому все в квартире говорят громко, но так, чтобы не разбудить того, кто спит на тахте в коридоре, накрывшись с головой одеялом — одеяло богатое, красного цвета. Поверх одеяла лежат, свернувшись клубком, три кошки — все разных цветов. Над тахтой — старинное зеркало в деревянном овале. Возле тахты на полу — чёрный телефон. Под потолком висит шар, оклеенный зеркальными кусочками. Шар крутится, когда кто-то идет по коридору или открывается какая-нибудь дверь — то ли сам по себе, то ли от некоего движения в воздухе.
Две больших и старых дворняги тоскливо блондают по квартире, оставляя то тут, то там куски шерсти — весна, линька. В квартире грязно — сто лет ремонт не делали. Все углы завалены барахлом, всё забито хламом, просто помойка: колёса от велосипедов, цепи, коробки, банки, доски, досточки, сломанные стулья, столы, продавленное кресло, панцирные сетки и спинки от железных кроватей, кучи белья, старые пальто, рамы и картины, провода, неработающие торшеры — помойка. Но для живущих в квартире тут нет бардака. Им всё нужно, они знают, где что лежит — им тут хорошо.
На кухне сад: в горшках, деревянных ящиках, в пластмассовых коробках, в бутылках из- под молока, в старых кастрюлях, в баночках из-под майонеза, масла, сметаны и в трёхлитровых стеклянных банках — миллион всяких цветов и растений. Есть и развесистая пальма, и длинный фикус, и даже маленькая берёзка и крохотная ёлочка. Всё тянется вверх, вьётся по стенам, по окну, свисает на стол и от того на кухне уютно. В других комнатах пыль, паутина, темно, а на кухне светло — под потолком три длинных неоновых лампы.
В жгучем, нестерпимом свете этих ламп вокруг стола на угловом диванчике сидят СОФЬЯ КАРЛОВНА, её дочь ЖАННА и ГРИГОРИЙ ИВАНОВИЧ. У Жанны рука сломана — на перевязи и в гипсе. Жанна в старом шёлковом халате с райскими птицами на спине — халат еле дышит, вот-вот по швам поползет. У Софьи Карловны прическа, губы накрашены, но видно, что ей уж давно не шестнадцать. У Григория Ивановича за каждым ухом по сигарете — про запас. Он в синем стариковском берете набок. Вечер. Пять часов. Собаки долго лают. Спящий на тахте привык — спит, не шевелится.
ЖАННА. От так, Григорий Иваныч, жизнь проходит, жизнь кончается. Папочка мой помирал, так так и сказал: «Вот и вся», мол. Да, да, так и сказал. Ну, он хохол был и потому так сказал, а может, он от необразованности так сказал, но он так сказать сказал, а мы, мама мия, теперь думай, почему он, так сказать, так сказал, а не говорил другое. Но неспроста он так, главно, сказал: «Вот и вся». Ой, неспроста.
Встала, пошла в коридор, открыла дверь, знамёна падают на неё, одно сильно стукнуло древком по голове. Жанна ставит знамёна на место, вспоминает, куда пошла, возвращается, садится на место.
СОФЬЯ КАРЛОВНА (громко, Григорию Ивановичу). Я обезножела, я себе сделаю суицид, не верьте, что я своей смертью умерла, только суицидом.
ЖАННА. Что, мамуль? Куда это я пойти сходить хотела?
ГРИГОРИЙ ИВАНОВИЧ (смеётся). В туалет личинку отложить? Гы-гы-гы.
ЖАННА. Да нет, уж сегодня была. Эти знамя, паразитство проклятое, падают и падают. Прибить их, что ли? А зачем? Бессмысленно. Уезжаем раз. Ну вот. Про что я? Я что сказала-то? Куда это я пошла хотела? Ага. Вот так сказал он. А что сказать хотел? А кто его знает теперь? У кого спросить? Какая интертрепация его слов? Бог весть. (Плачет). Кто его теперь спросит, раз он помер, слатенький наш? Кто скажет? Да никто, паразитство проклятое. Не у кого спросить. Не у ко-го!
ГРИГОРИЙ ИВАНОВИЧ (смеётся, наливает в стаканы). Го- го-го! Есть у кого! Возьмём на грудку? Налить?
СОФЬЯ КАРЛОВНА. Налить. Бог даёт, Бог берёт — вот и весь тебе сказ. Что к чему — остается загадкой для нас. Сколько жить, сколько пить — отмеряют на глаз. Да и то норовят недолить каждый раз.