— Почему же осел? Человек, как человек.
— Но ведь у него мозги чугунные.
— Не всем же быть писателями и сочинять рассказы, — сухо заметила она. — Во всяком случае, он приличный человек, хотя звезд с неба и не хватает.
Я пожал плечами, отошел от неё и подошел сейчас же к отбившемуся от компании старичку в вицмундире, с какой-то белой звездой, выглядывавшей из под лацкана вицмундира.
— Кто такой этот Бельмесов? — нетерпеливо спросил я.
— А как же! У нас же служить.
— Да чем? Что он делает?
— А как же. Инспектором у нас в уездном училищ. Где я директором состою. Дока.
— Это он-то дока?
— Он. Вы бы посмотрели, как он на экзаменах учеников спрашивает. Любо-дорого посмотреть. Уж его не надуешь, не проведешь за нос. Он, как говорится, достанет. Посмотрели бы вы, каким он орлом на экзамене…
— Много бы я дал, чтобы посмотреть! — вырвалось у меня.
— В самом деле хотите? Это можно устроить. Завтра у нас, как раз, экзамены, — приходите.
По сторонним, правда, нельзя, но мы вас за какого-нибудь почетного попечителя выдадим. Вы же, кстати, и пишете — вам любопытно будет… Среди учеников такие типы встречаются… Умора! Смотрите, только нас не опишите! Хе-хе! Вот вам и адресок. Право, приезжайте завтра. Мы гласности не боимся.
За длинным столом, покрытым синим сукном, сидело пятеро. Посредине любезный старик с белой звездой, а справа от него торжественный, свеже-накрахмаленный Бельмесов, Иван Демьяныч. Я вскользь осмотрел остальных и скромно уселся сбоку на стул.
Солнце бегало золотыми зайчиками по столу, по потолку и по круглым стриженным головенкам учеников. В открытое окно заглядывали темнозеленые ветки старых деревьев и приветливо, ободрительно кивали детям: «ничего, мол. Всё на свет перемелется — мука будет. Бодритесь, детки…»
— Кувшинников, Иван, — сказал Бельмесов. А подойди к нам сюда, Иван Кувшинников
…Вот так. — Сколько будет пятью-шесть, Кувшинников, а?
— Тридцать.
— Правильно, молодец. Ну, а сколько будет, если помножить пять деревьев на шесть лошадей?
Мучительная складка перерезала загорелый лоб Кувшинникова Ивана.
— Пять деревьев на шесть лошадей? Тоже тридцать.
— Правильно. Но тридцать — чего? Молчал Кувшинников.
— Ну, чего же — тридцать? Тридцать деревьев или тридцать лошадей?
У Кувшинникова зашевелились губы, волосы на голове и даже уши тихо затрепетали.
— Тридцать… лошадей.
— А куда же девались деревья? — иронически прищурился Бельмесов. — Не хорошо, тезка, не хорошо… Было всего шесть лошадей, было пять деревьев и вдруг — на тебе! — тридцать лошадей и ни одного де рева… Куда же ты их дел?! С кашей съел или лодку себе из них сделал?
Кто-то на задней парте печально хихикнул. В смехе слышалось тоскливое предчувствие собственной гибели.
Ободренный успехом своей остроты, Иван Демьяныч продолжал:
— Или ты думаешь, что из пяти деревьев выйдут двадцать четыре лошади? Ну, хорошо: я тебе дам одно дерево — сделай ты мне из него четыре лошади. Тебе это, очевидно, легко, Кувшинников, Иван, а? Что ж ты молчишь, Иван, а? Печально, печально. Плохо твое дело, Иван. Ступай, брат!
— Я знаю, — тоскливо промямлил Кувшинников. — Я учил.
— Верю, милый. Учил, но как? Плохо учил. Бессмысленно. Без рассуждения. Садись, брать, Иван. Кулебякин, Илья! Ну… ты нам скажешь, что такое дробь?
Дробью называется часть какого-нибудь числа.
Да? Ты так думаешь? Ну, а если я набью ружье дробью, это будет часть какого числа?
— То дробь не такая, — улыбнулся бледными губами Кулебякин. — То другая.
— Откуда же ты знаешь, о какой дроби я тебя спросил? Может быть, я тебя спросил о ружейной дроби? Вот если бы ты был, Кулебякин, умнее, ты бы спросил: о какой дроби я хочу знать: о простой или арифметической?… И на мой утвердительный ответ, что — о последней — ты должен был ответить: «арифметической дробью называется — и так далее»… Ну, теперь скажи ты нам, какие бывают дроби?
— Простые бывают дроби, — вздохнул обескураженный Кулебякин, — а также десятичные.
— А еще? Какая еще бывает дробь, а? Ну, скажи-ка?
— Больше нет, — развел руками Кулебякин, будто искренно сожалея, что не может удовлетворить еще какой-нибудь дробью ненасытного экзаменатора.
— Да? Больше нет? А вот если человек танцует, и ногами дробь выделывает — это как же?
По твоему, не дробь? Видишь ли что, мой милый… Ты, может быть, и знаешь арифметику, но русского языка нашего великого, разнообразного и могучего русского языка — ты не знаешь. И это нам всем печально. Ступай, брать, Кулебякин, и на свободе кое о чем подумай, брат, Кулебякин. Лысенко! Воть ты, Лысенко, Кондратий, скажешь нам, что тебе известно о цепном правиле? Ты знаешь цепное правило?
— Знаю.
— Очень хорошо-с. Ну, а цепное исключение тебе известно?
Лысенко метнул в сторону товарищей испуганным глазом и, повесив голову, умолк.
— Ну, что же ты, Лысенко? Ведь говорят же: нет правила без исключений. Ну, вотъ ты мне и ответь: есть в цепном правиле цепное исключение?
Стараясь не шуметь, я отодвинул стул, тихонько встал и, сделав общий поклон, направился к выходу.
Любезный директор с белой звездой тоже встал, догнал меня в передней и сказал, подмигивая на экзаменационную комнату:
— Ну, как?… Не говорил ли я, что дока. Так и хапает, так и режет. Орел! Да только, жалко, не жилец он у нас… Переводят с повышением в Харьков. А жалко… Я уж не знаю, что мы без него и делать будем?… Без орла-то!
Мнемоника в обиходе
Я отхлебнул глоток ликера из тонкой хрупкой рюмочки и, разнеженный, утомленный плотным завтраком, спросил со сладкой истомой:
— Значить, завтра утром вы мне позвоните по телефону?
— Да, да, конечно, — ответил мне приятель. — А, кстати, — какой номер вашего телефона?
— Хорошо, что вспомнили — в книжке он не значится. Запишите: пятьдесят четыре — двадцать шесть.
Приятель пожал плечами с выражением заправского лентяя:
— Зачем же записывать? Я и так запомню. Как вы говорите?
— Пятьдесят четыре — двадцать шесть. Он вслушался внимательно в эту цифру и медленно повторил:
— Пять-де-сят че-ты-ре двад-цать шесть. Для одного человека немного.
— Не забудете? — спросить я недоверчиво.
— Ну, чего ж тут забывать. Дело простое: шестьдесят четыре — двадцать шесть.
— Не шестьдесят четыре, а пятьдесят четыре.
— Ага! Пятьдесят четыре… Значит, так: первая половина пятьдесят четыре, вторая двадцать шесть; значит, первая половина вдвое больше второй.
— Что вы! Вторая половина, умноженная на два, дает не пятьдесят четыре, а только пятьдесят два.