Я даже продал несколько картин; миленькие акварельки — виды лондонских церквей. Но однажды я случайно увидел картины Мане. Какие-то типы смеялись над ним. Он меня ослепил. Как вспышка молнии. У меня прорезались глаза, и когда я вышел из музея, я был другим человеком. Я увидел новый мир, мир красок. Разрази меня гром, сказал я, я был мертв и сам этого не знал.
Я чувствовал, как она прыгает. Но, понятно, Старый Классик не отступил без боя. Церковь против Дарвина, палата лордов против радикалов. А поле битвы — я. Весело мне пришлось в том году. Я вообще не мог писать, я заляпывал свои аккуратненькие урбанистические акварельки импрессионистическими мазками. А из импрессионистических пейзажей делал такую кашу, что самому глядеть было тошно. Понятно, я растерял всех своих покупателей. В первый раз, но не в последний. Но это меня не расстроило. Меня до смерти пугало другое — я не мог писать. Я был в таком состоянии, что не заметил, как нас распродали с молотка, как от меня ушла жена и умерла мать. И хорошо, что умерла, не то пришлось бы ей идти в приют для престарелых. Думаю, она умерла от горя, видя, как ее младшенький катится в тартарары.
Конечно, я был опечален. Я думал, что мое сердце разбито. Но даже на похоронах я не мог бы сказать, что меня мучает больше — смерть бедной мамы или мои кошмарные картины. Я не знал, что мне делать. От моей старой мазни меня тошнило. В живом мире, который мне вдруг открылся, она выглядела как разложившаяся падаль, которую забыли зарыть. А новый мир не давался мне в руки. Я не мог ухватить его, этот трепещущий свет, эту парящую паутину красок. Неконкретные, неземные краски, ощущения души, деву-видение.
Я настиг ее примерно года через четыре. Во всяком случае, я начисто избавился от величественного стиля, от старой веры. Пришел к чистому ощущению, без единой мысли в голове. Птица небесная. Арфа под ветром. Многое из моей мазни было даже недурно.
И меня покупали. В те годы я заработал больше, чем за всю свою жизнь. Людям нравится импрессионизм. До сих пор нравится, потому что за ним не кроется мысль. Он ничего не требует от вас... просто приятное ощущение, милая песенка. Смотрится в гостиной. Пирожное к чаю.
Но мне надоели сласти. Я вырос.
И когда мне показали комнату, полную моих кондитерских изделий, меня чуть не вырвало. Как дедушку, которого пригласили на чай в детскую. Я просто не мог больше покрывать эклеры глазурью. Мало-помалу я перестал писать. Вместо этого я пустился в споры. Споры, книги и вино; политика, философия и кабак; все, что делают те, кто не может делать ничего другого. Кому дальше ехать некуда. Я дошел до такого состояния, что стал бояться темноты. Да, да, с приближением ночи меня буквально трясло. Я знал, что меня ждет. Пустота, всасывающая мой череп в черную стеклянную бутыль... в полной тишине. И я напивался, чтобы в моем фонаре был хоть какой-нибудь свет.
А затем я начал понемногу делать карандашные наброски, этюды; снял у кого-то с полки Книгу Иова с иллюстрациями Блейка, заглянул в нее и скорей закрыл снова. Словно человек, который скатился с лестницы в погреб и раскроил себе череп, а потом распахнул окно и увидел необъятный простор. Я стал пробовать себя в композиции, делал копии, часами бродил вокруг статуй в Британском музее и размышлял, глядя на торс потрепанной старушки Венеры без рук, без ног, без головы, со щербинками на телесах, стараясь понять, почему этот обрубок кажется куда важнее, чем какая-нибудь красотка буфетчица с золотой челкой или заросший лилиями пруд.
Прощай, импрессионизм, анархизм, нигилизм, дарвинизм и дуракаваляние — дурака скрутил ревматизм. Приветствую тебя, неоклассицизм! Вы скажете, это тогда носилось в воздухе. Было начало века, когда молодые либералы стали отворачиваться от политики laissez faire{15} и искать своего Маркса, наука дала крен в математику, а старые натуралисты оказались на мели в компании бывших людей; им пришлось самим хвалить свой товар, всем остальным он приелся. А я изучал Блейка, и персидские ковры, и рафаэлевские картоны и принялся разрисовывать стены.
Но я соскребал большую часть того, что стряпал. Мои фрески выглядели плоской подделкой под старых мастеров, суррогатом, манерной, напыщенной мазней. Они были не к месту и не ко времени в том мире, в котором я жил, новом мире с новыми нормами.
Я попал в еще худший переплет, чем в прошлый раз. Пил еще больше. Чтобы не потерять чувства собственного достоинства. Но вино уже не оказывало прежнего действия. Я был мрачен, даже когда был пьян. Мне казалось, я ни на шаг не приближаюсь к цели. Если у меня вообще была какая-нибудь цель.