было, кроме героинщика у которого в штанах и задницы не намечалось а потом пришли Гатри. Их двое, старший – Эван, а брат его вполне приятный человек. Я слыхал, Гатри нанимались на три недели ставить забор, а чек им подсунули неплатежеспособный, как они только что обнаружили, так что настроение у них было не из лучших. Гари Гатри твердил, что прихватит свой «Д24» и сломает все, что наработали за эти три недели. Очень уж он обозлился. А поскольку в пабе, кроме меня, сидел только наркоман, и тот молчал, само собой, я слушал весь разговор. И пса моего они заметили. Эван со мной говорить не стал, сказал Мерль, что про меня надо сообщить ИНСПЕКТОРУ ЗДРАВООХРАНЕНИЯ. А я тоже громко спросил Мерль, не найдется ли ящика из-под бутылок, если дюжина бутылок влезала, влезет и моя собака. Она ответила, что только что всю тару пожгла. Наркоман прихватил кружку и вышел на улицу.
Эван прицепился ко мне: придурок пьет с мертвой собакой. Здоровый козел, ноги – что столбы, которые он всю жизнь зарывает в землю. Я не стал отвечать, понадеялся, что его брат вступится, но брат был не в себе, все думал о мести, свалить три мили забора и оттащить трактором бревна в реку. В хмельном сумраке бара зловещие планы процвели, как Проклятье Паттерсон.[22] Эван пустился рассуждать насчет выеденного брюха щенка, я подставил другую щеку, но когда он силой попытался отнять у меня труп, я рванулся, как голубой зимородок, пикирующий над горчично-желтой шкурой реки. Схватил его мизинец, хрупнул им, словно попавшим в клюв крылом бабочки.
Эван принадлежал к СТАРИННОМУ СЕМЕЙСТВУ в этом округе. Его фотография висела на стене, он служил в Беллингенском XVIII-м, но теперь повалился на пол, корячась, завывая, прижимая к груди свой СЛОМАННЫЙ МЕТАКАРПАЛЬНЫЙ СУСТАВ.
Одно мгновение – и враг сражен.
Гэри придвинулся ко мне. Я аккуратно уложил своего пса на стойку, и покровитель Эвана понял, что его ждет. – Слышь, Ням-ням, – сказал он мне, – передай своему чертову братцу-взломщику, что нам в округе такие ни к чему.
Но я по ошибке подумал, что нас с братом гонят из-за сломанного мизинца Эвана Гатри. Этого я не мог перенести. За что я винил Мясника, это же я теперь сотворил сам. И я помчался домой в великом смятении, я, муха овод, ВРАГ ИСКУССТВА.
8
Не стану винить Хью – какой в этом смысл? – и не стану равняться с Ван Гогом.[23] Но можно припомнить, как блаженненький братец Винсента Тео положил конец шестидесятидневной работе в Овер-сюр-Уаз. Три тысячи альбомов набиты скверными репродукциями и занудными рассуждениями насчет того, что шестьдесят картин, написанные в те два месяца, стали «последним рассветом» и что вороны на пшеничном поле «явно свидетельствуют» о намерении Винсента покончить с собой. Но еби меня бог, ворона – глупая птица, Винсент был жив, он видел перед собой пшеничное поле и ворон и рисовал
На закате, когда уходил свет, дом Гаше пропитывался скорбью Винсента. Он готов был извиняться перед всяким и. каждым, но все это время он был связан прямым проводом с Богом, и после двух месяцев сел в поезд до Парижа, поехал повидать Тео, не чтобы спланировать, блядь, самоубийство, а чтобы продать часть своих картин. Почему бы и нет? Уж он-то знал цену тому, что он сделал.
От Овер-сюр-Уаз до Парижа ехать недолго. Я сам недавно проделал этот путь. Трудно представить себе менее романтическую дорогу, хотя бы и по западным пригородам Сиднея. Мои попутчики, из которых один, с отвратительной лихорадкой на губах, непременно хотел пить со мной из одной бутылки перно, отнюдь не украшали поездку. Полтора часа с того момента, как я вышел из ставшего знаменитым сада доктора Гаше – и я в Париже. Так же добрался до столицы и Винсент. Тео был его дилером, помощником и спасителем, он был его братом, и скоро Винсент скончается в его объятиях, но этот же самый чертов Тео Ван Гог поступил как всегда поступают дилеры: сказал брату, что рынок падает, мода на него еще не пришла, коллекционер, интересовавшийся его искусством, помер, уехал, развелся и остался без денег. Тео, прости его боже, пал духом. Он решил, что настала пора Винсенту посмотреть «в лицо реальности», и Винсент так и сделал: вернулся в Овер-сюр-Уаз и два дня спустя прострелил себе грудь.
Когда я услышал, как Хью ревет и стонет на дороге, у меня за спиной было всего сорок семь дней работы, и меня бы не остановила ни веревка, ни пуля. Восемь больших холстов уже хранилось в чертовом
Вся морда у Хью была разбита, начала вспухать,
Не впервой он ломает человеку мизинец, и в прошлый раз я претерпел столько утрат и боли – до сих пор не могу об этом говорить. Мы с Хью решили, что снова попали в ту же беду, но вскоре выяснилось, что хоть наше дальнейшее пребывание в доме действительно под угрозой, все остальное оказалось вовсе не тем, чем представлялось. В любом случае, ругать брата я не стал. Расстроился сильно, однако этого не обнаруживал. Сказал, пусть осуществит свой план, найдет повыше сухое местечко и похоронит пса. Я даже помог уложить странно полегчавшее тело в мой лучший рюкзак. И он отправился, пес за спиной, лопата и мотыга в руках, а я вернулся к своей картине. Теперь я знал, что отсчет времени уже пошел, и вскоре рядом с нами закружат марионетки-бюрократы, выводок белых муравьев, липнущих к безупречно гладкой поверхности живой картины, портящих все.
Запасы кончились, Кевин из кооперации не шел навстречу, и потому с утра я работу не планировал, но поняв, как драгоценно время, уходящее с каждым вздохом, отважился приняться за ту штуку, что внушала мне священный трепет, за вышивку в рамке, которую мама когда-то повесила над своим ужасным ложем:
ЕСЛИ УВИДИШЬ, КАК ЧЕЛОВЕК УМИРАЕТ, ПОМНИ, ЧТО И САМ ПОСЛЕДУЕШЬ ТЕМ ЖЕ ПУТЕМ, УТРОМ ГОВОРИ СЕБЕ, ЧТО И ТЫ МОЖЕШЬ НЕ ДОЖИТЬ ДО ВЕЧЕРА, А КОГДА ПРИХОДИТ ВЕЧЕР, НЕ ОТВАЖИВАЙСЯ СУЛИТЬ СЕБЕ РАССВЕТ.[24]
Не хотелось мне браться за это, все равно что руку на раскаленный утюг положить, шипение, запах паленного мяса. Добрый час я возился, прибирал студию, драил линолеум, подстилал газеты, разворачивал неначатый холст. Если