Пристани, где матрос как раз убирал трап Вулвичского парома. Я второпях запрыгнул на борт, трап так и подскочил, обрушился на причал, словно дубина клоуна. Матрос был тощий, уродливый, с татуировкой на носу, он еще головой покачал, будто ВАЖНАЯ ОСОБА. Слава Богу, Мясника тут не было – он бы впал в раж.
Домой я не вернусь. Он утрачен, за 600 миль от меня. Прежде чем мы обошли мыс Доус-Пойнт, я почуял маслянистый трюмный запах танкеров, стоявших у Козлиного Острова, чайки, как личинки белых муравьев, вились между пилонами моста, над головой надсаживалась бойкая дорога. А паром – чист и спокоен, северо-восточный ветер раздувает на мне рубаху, словно я – человек-вешалка, и никаких проблем в голове. На миг я почувствовал себя счастливым и на миг этого было достаточно.
Довольно об этом.
Я сложил стул и побрел на нижнюю палубу, огромные дизельные моторы. неумолчны под моими ногами, и я вспоминал места, знакомые Биллу Войну и мне, наши ТАЙНЫЕ УБЕЖИЩА.
Лучше не думать.
Запрыгнув так резко на палубу, я несся, словно грязная вода в сточной канаве. Первая остановка парома – причал Дарлинг:стрит на Балмэйн-Ист, где ИЗВЕСТНЫЙ ПРЕСТУПНИК жил в доме на набережной со всегда задвинутыми ставнями. В пору до СУДЕБНОГО ПОСТАНОВЛЕНИЯ я часто приходил сюда с маленьким сыном Мясника и поднимал его, чтобы он мог заглянуть через стену, хотя мы так и не увидели ни единой живой души, не говоря уж о преступнике. Оттуда мы шли в сторону рынка, что на Дарлинг-стрит, или возвращались в гавань ловить СЕРЕБРИСТОГО ЛЕЩА, садились на, следующий паром до ЛОНГ-НОУЗ-ПОЙНТ, наведывались на верфь «СГОРИ И КИРС», и если в конторе отсутствовали ДИРЕКТОРА КОМПАНИИ, один друг разрешал нам подняться на борт ИНОСТРАННОГО КОРАБЛЯ или сесть на темно- коричневое ВСПОМОГАТЕЛЬНОЕ СУДНО с низкими бортами, и нас контрабандой везли на Остров Попугаев, где Билли Боуна и меня могли арестовать за НЕЗАКОННОЕ ПРОНИКНОВЕНИЕ. Мы незаконно осматривали электростанцию острова, словно попадаешь внутрь лампового радио, фиолетовый свет, искры, СВЕРХСЕКРЕТНЫЙ тоннель, прорытый из конца в конец острова. Билли крепкий, как все Боуны, он никогда не уставал. Может, меня эксплуатировали, но я был счастлив. Каждый день что-нибудь новенькое. Можно сесть на паром до Гринвича, пойти купаться, ПЛЮХИ, ЛЯГУШКИ и все чудеса старого доброго ПЛАВАНЬЯ СОБАЧКОЙ. Забыть, не вспоминать. Лучше не надо. Зачем меня понесло на Круговую Пристань?
К тому времени, как паром добрался до. причала Дарлинг-стрит, я призадумался, выпустит ли меня ЗЛОБНЫЙ МАТРОС. Я спрыгнул на причал прежде, чем он захлестнул конец за швартовую тумбу, даже не глянул в сторону ПРЕСТУПНОГО ДОМА и помчался по Дарлинг-стрит со стулом под мышкой. Я смахивал на лунатика, с такой скоростью бежал в гору, Господи Боже, кровь моя, наверно, стала вроде киновари. Улицы совсем пустынны, только пьяницы вываливаются из пивных, словно кишки из смертельной раны. Каждая улица полна воспоминаний о нас с Билли Боуном, здесь, в парке, мы построили самый большой в мире домик из «Лего», возле «скорой помощи», куда я отвел его, когда он (не по своей вине) обжег свою маленькую ладошку.
У выхода из «Уилли Уоллеса» пили «по последней» прямо на дороге, и я только успевал бормотать «извините», натыкаясь на людей, и бежал прочь, прикрываясь стулом, ЩИТОМ ОТ ВСЕХ НЕДРУГОВ ТВОИХ. Я хорошо знал, где я, би-боп, тип-топ, со всех сторон запах газа, кошачьей мочи и масла со стороны гавани Морт-Бэй. Когда пьяницы окружили меня, я как раз добежал до того места, где в 1972 ограбили инкассатора. Сколько раз я водил сюда юного Билли! ИСТОРИЧЕСКОЕ МЕСТО, где человек с запечатанным мешком прыгал, уклоняясь от пуль, трах-тара-рах.
Брат говорит, я сам навлекаю на себя неприятности, но разве я сам ударил себя сзади? А уж меня ударили, пришлось поразить нападающих своим стулом. НЕ МОГУ ПОЗВОЛИТЬ ИМ ПРОДЕЛАТЬ СО МНОЙ ЭТО. НЕ СТАНУ ЖДАТЬ, ПОКА ИИСУС ЗАСТУПИТСЯ ЗА МЕНЯ. Бандиты полетели во все стороны, завывая, словно Дворняжки, вомбаты и опоссумы, потерпевшие поражение похитители пудинга. Мне известно, что никто из них не подавал жалоб и не выдвигал обвинений и не было бы никаких проблем, если б не тот НЕДРУЖЕЛЮБНЫЙ МАТРОС, иначе с чего бы полиция ждала меня на Пристани. Копы стали спрашивать, почему у меня одежда и стул в крови.
Все хорошо, что хорошо кончается: к полуночи я уже спал в своей постели. Марлена Лейбовиц отмыла мой стул «виндексом». А Мясник назвал меня бременем и крестом, Господи Боже ты мой, ЮРОДИВЫМ, ходячей катастрофой.
19
Ничего, кроме пластыря, под рукой не оказалось, но в избытке имелось виски «Корио», чтобы промыть окровавленный подбородок моего братца, туалетная бумага прилипала к его щетине, расцветала пушистыми белыми лепестками, как овечья шерсть, зацепившаяся за колючую проволоку. Пока Марлена ласково обирала эти белые почки, я и думать забыл о том, украла она картину или нет, – да пусть хоть государственный банк ограбит. Разумеется, мы уже занимались «любовью», но это было важнее: Хью перестал быть препятствием для моего счастья, наоборот, он выжимал из нее все, что было – и остается – в ней самого привлекательного: ее страстное сочувствие всякой странности, заброшенности, неуместности.
О том, как это нежное сердце должно было сочувствовать бедолаге Оливье Лейбовицу, я пока не задумывался. Сказать правду? Я вовсе позабыл про него. Словно подросток, без руля и без ветрил, я и не помышлял, куда приведет меня глупое сердце, не понимал, что разбушевавшаяся кровь выплеснется на все, что я нарисую, на то, как я буду жить, и даже на то, где мне предстоит умереть. Что произойдет, если я окажусь втянут в смертоносную орбиту Комитета по наследию Лейбовица, я тоже не гадал. Я был влюблен.
Вскоре Жан-Поль выскажет догадку, будто моя связь с Марленой вызвана «исключительно» желанием попасть на выставку в Токио. Все мои так называемые «друзья» с их глубокими познаниями в психологии, от которых удавиться хочется, подозревали то же самое, но если б они хоть раз увидели, как прекрасная рембрандтовская женщина приподнимается на цыпочки, чтобы заклеить темные ссадины на лице Фальстафа, они бы поняли все ее дальнейшие поступки – ну, хотя бы часть их.
Вскоре мы все втроем уснули на полу, я прижимал Марлену к груди, а Хью в трех шагах от нас храпел, как испорченная канализационная труба. Всю ночь она приникала к моему плечу, такая доверчивая, спокойная, тихая, даже во сне милая и добрая, вопреки нажитой ею репутации. Западный ветер дул до раннего утра, тряс рамы, гнал тучи, то и дело заслонявшие округло серебрившуюся луну. Наутро все стихло, и я увидел перед собой сперва морскую синеву, потом ультрамарин – ее широко раскрытые глаза, и небеса грязного Сиднея, с которых сдуло всю мерзость.
У нас не было душа, но моя возлюбленная сполоснулась холодной водой из-под крана и вновь засияла совершенством. Ей было двадцать восемь лет. И мне когда-то было столько же, я был любимцем Сиднея, когда-то, много лет назад.
На Сассекс-стрит имелось подвальное кафе, которое я вычеркнул из-за склонности Хью впадать в клаустрофобию. Но тут мой израненный братец с удовольствием расползся задницей по фальшивой леопардовой шкуре сиденья.
– Блинчик, – потребовал он, барабаня обкусанными ногтями по прилавку. – Два блинчика с шоколадом.
Пока Хью размазывал завтрак по рубашке, я заказал три большие кружки кофе. Марлена сразу же перешла к делу.
– Дай мне телефон этого типа.
– Какого?
– Который купил твою картину.
– Зачем?
– Чтобы ты получил ее обратно, малыш!
Американки!
– Ох ты! – зашептал мне Хью, воспользовавшись моментом, пока она отошла позвонить. – Держись за нее. Господи Боже! – И поцеловал меня в щеку, придурок.
Вернулась Марлена, озорно морща верхнюю губу.
– Ланч! – возвестила она. – «Скоро-Суси» на Келлетт-стрит.
Она допила кофе, сахарная пенка покрыла только что упомянутую мной верхнюю губу. В прищуренных