обнаружилась лишь много часов спустя, когда Оноре нашел мальчика, спящего, уткнувшись лбом в стол, и тут-то Доминик сфотографировала его. Черт побери! А потом по какой-то причине – возможно, в кадр попал исчезнувший «Электрический голем» – разорвала фотографию пополам. Вероятно, эта фотография могла послужить единственной уликой, доказывающей, что в ту долгую ночь Доминик Бруссар и Оноре Ле Ноэль припрятали пятьдесят работ Лейбовица, в большинстве своем незаконченных или неудачных, которые впоследствии, с тщательно продуманными исправлениями (и добавленным автографом) могли принести много, очень много денег. Они перевезли картины в гараж возле канала Сен-Мартэн, благодаря чему на множестве сомнительных Лейбовицев разных периодов его творчества появились часто упоминавшиеся «следы влаги». С тех пор никто не видел картину, которую Лео Стайн[12] и безжалостный (а потому еще более заслуживающий доверия) Пикассо в один голос называли шедевром. Стайн восхвалял ее под именем «Электрического голема», Пикассо – под именем «Монстра».
Лишь около полудня следующего дня Доминик сообщила в жандармерию о смерти мужа, после чего студия была, согласно французским законам, опечатана и составлен полный перечень имевшихся в наличии картин «Электрический толем» среди них не значился. Что поделать.
Доминик, дочь марсельского бухгалтера, набрала достаточный запас Лейбовицев, полу-Лейбовицев и потенциальных Лейбовицев, чтобы безбедно прожить ближайшие полвека. И, конечно же, она унаследовала droit morale, то есть право определять аутентичность любой картины мужа – нелепость вроде бы, но таков закон. Репутация у вдовы была подмочена, и для пущей авторитетности она учредила Фонд Лейбовица с достопочтенным Оноре Ле Ноэлем во главе. Идеальное решение с ее точки зрения: алчные дилеры и коллекционеры из фонда с готовностью выслушивали подтверждение подлинности той или иной картины. Остаток жизни парочка могла жить безбедно, подписывая брошенные неподписанными работы и возвращая к жизни те, что сам мастер отверг.
Рассказчица была прелестна, слова так и лились из нее, а взамен она просила еще вина. Я налил ей третий бокал «Девственных холмов» и позволил себе немного помечтать.
– И тут, – сказала она, стряхивая пепел, упавший на тонкую лодыжку, – Доминик застает Оноре в постели с Роджером Мартином.
– Английским поэтом?
– Точно. Вы с ним знакомы?
– Нет.
– И слава богу. – Выразительно приподняла бровь. Смысла намека я не понял, но был благодарен уже и за то, что числюсь в заговорщиках.
– После этого, они, само собой, развелись. Но никто не знает, как они поделили припрятанные картины.
На стороне Доминик оказались какие-то «фанатики», крепкие ребята, и львиная доля перепала ей. К тому времени как Ноэль был окружен, разбит, выброшен из комитета и ограблен, он превратился в крайне озлобленного человека. Ненависть к Доминик понятна, однако еще большую антипатию он питал к ее ни в чем не повинному сыну.
В 1969 году какой-то «фанатик» задушил Доминик в отеле в Ницце. Оливье давно перебрался в Лондон и в школе Святого Павла окончательно избавился от французского акцента. Droit morale перешло к нему – ничего не смыслящему в творчестве отца.
– При первом знакомстве с моим мужем он может показаться совсем кротким, – предупредила Марлена. – Таков он и есть, но когда Оноре вздумал судиться за droit morale, Оливье бился как лев. Видели вы его фотографии? Ему было тогда семнадцать лет, совсем мальчик, прелестные длинные ресницы, но его ненависть к Оноре словами не передать. Наверное, это и помогло ему выиграть дело.
Конечно, мы – нация Генри Лоусона,[13] привычная к долгим рассказам у костерка, но вместе с тем такие люди, как Марлена, пробуждают в нас темные подозрения. Кажется, ей нравится походя упоминать известные имена? Возводит музей имени себя любимой? Однако никто никогда не вел подобных разговоров в этом загоне, и я буквально висел на кончике стула, напряженно следя за тем, как она раскуривает «Мальборо», как ровно горит округлый огонек.
– После всего этого Оливье и
Любопытно, что и говорить.
– Но почему, бога ради, Дози прятал картину от меня?
Она только плечами пожала:
– У богачей свои причуды!
– Не хотел, чтобы прознали о его сокровище?
– Это – капиталовложение, – насмешливо разъяснила Марлена. – Вот и все, что картина значит для них. Им важно иметь, а не разглядывать. Но если рынок примет россказни Оноре, будто эту замечательную картину доделывали, дописывали, муж будет разорен. Все убытки придется выплачивать нам – миллион долларов, а то и больше.
– Платить будете вы и ваш муж?
– Да. – Она чуть ли не улыбалась. – Конечно, Оноре – всего лишь злобный подонок, – сказала она, – но приходится с ним спорить, вот я и послала сюда двух экспертов – провести химический анализ красок. Один видел твоего брата в пабе, говорил, он замечательный.
– Бывает иногда.
– Так или иначе, – торопливо продолжала она, – мои независимые эксперты не хуже Оноре растревожились насчет следов двуокиси титана в белой краске. Мол, в 1913 году этот пигмент не употребляли, и для них это был, как они выразились, – с насмешливой гримаской, – «красный флаг». К счастью, Доминик жила в свинарнике, даже трамвайные билеты не выбрасывала и счета из ресторанов, архив у нас полнехонек, слава богу. Я покопалась и вытащила не только письмо Лейбовица поставщику с заказом на титановую белую, но и счет от января 1913 года. Более чем достаточно, не беда, что в тот год мало кто употреблял эту краску. И пусть Оноре трахнет себя в зад. Ваш друг владеет подлинным Лейбовицем. Я лично доставила ему все бумаги – пусть хранятся вместе с картиной. Своими руками прикрепила конверт с документами к обратной стороне подрамника.
Она протянула бокал, и я наполнил его в четвертый раз.
– Есть что отпраздновать.
– И вино отличное. – Вот он, момент, которого я так долго ждал, в твердом намерении прочесть ей подробную лекцию по истории напитка, столь небрежно и поспешно ею поглощаемого: о трудах Тома Лазара и его винограднике в Кайнтоне, о том, как это сокровище росло и вызревало на скверной, цвета дерьма, почве моего детства, но прежде, чем я сумел обнаружить перед гостьей пучину своих познаний, она обмолвилась, что Дози купил не что-нибудь, а «Мсье и мадам Туренбуа» – ту самую картину, которую я впервые увидел на репродукции в старших классах, в Бахус-Блате. Дивное, чарующее совпадение, и если подросток во мне до тех пор посмеивался над ее «выпендрежем» и легковесным упоминанием знаменитых имен, теперь в этих именах и совпадениях проступило нечто – я бы сказал, благородное, – и мы просидели рядом до самого утра, потягивая старинное вино Лазара, дождь молотил по крыше, напряжение в кои-то веки отпустило меня, и эта необычная, неотразимая женщина пустилась описывать картину во всех подробностях, для меня одного, тихим, гортанным голосом, и начала не с левого верхнего угла, как положено, а с мазка желтого кадмия на самом краю блузки, что надета на молодой жене – с выплеска света.
5
Вокруг утреннего солнца расплывалась серая дымка, из-за которой едва-едва проступала черная крыша автомобиля из «Ависа», медленно удалявшегося по дороге в Беллинген. Он растворялся медленно, как в отрадном сне, а образ сидевшей за рулем загадки не покидал моего ума. На редкость привлекательная женщина, и я мог без малейшего сомнения убедиться в том, что небеса даровали ей Глаз, но при этом – чужая, из Америки, из вражеской компании: работает на рынок, на богачей, на тех, кто присвоил себе право судить об искусстве. Взяли историю в свои руки, будь они прокляты ныне и навеки, все поголовно.
Вот почему – а не из-за мужа – я крутил и складывал ее визитку, пока вовсе не разорвал. Эта женщина была и остается моим врагом.
Но и картина ее покойного свекра не шла у меня из головы. Я собирался позвонить Дози Бойлану, уже