Она посмотрела на воображаемые часы.
— Вашу автобиографию за одну минуту.
Я рассказал ей понемногу обо всем — о Вене, о своем писательстве, откуда я родом, — и глаза ее от возбуждения раскрывались все шире и шире. Когда что-нибудь трогало или пугало ее, она непроизвольно хватала меня за руку. Она вскрикивала: «Не может быть!» или «Вы шутите!» — и я ловил себя на том, что киваю, убеждая ее в правдивости моих слов.
Часом позже мы зашли выпить по стакану глинтвейна в уличное кафе-стекляшку. Потом заговорили о театре, и я вполголоса спросил ее, видела ли она «Голос нашей тени».
—
Я сменил тему, но позже, когда рассказал Карен о своей причастности, она грустно улыбнулась и сказала, что, должно быть, нелегко влачить бремя славы за то, чего не делал.
Глинтвейн медленно перешел в ужин в кубинском ресторане и новые разговоры. Давно уже я так легко и беззаботно не болтал и не смеялся. С Индией всегда быстро понимаешь, что она ждет от тебя чего-то умного и интересного, поскольку так внимательно слушает. Прежде чем сказать что-либо, ты сначала формулируешь и оттачиваешь фразу до первоклассной кондиции. Рядом с Индией, как до, так и после смерти Пола, каждый миг представлялся настолько значимым, что я порой боялся пошевелиться из страха что- нибудь нарушить — настроение, тон или еще что-либо.
А здесь, на другом краю света, рядом с Карен, без всяких усилий создавалось впечатление, что ты самый умный, самым тонкий дьявол в городе, и гремевший в помещении смех уносил тебя от всех забот. Жизнь нелегка, но она определенно может быть смешной. На следующий вечер мы запланировали сходить вместе в кино.
Мы отправились посмотреть вновь вышедший на экраны «Потерянный горизонт» [75] все же решает вернуться к цивилизации — на пару с аборигенкой, которая, покинув волшебный город, с катастрофической скоростью стареет, — но надолго его не хватает, и в последних кадрах фильма он, по пояс в снегу и под восторженные рыдания аудитории, снова достигает ворот Шангри-Ла. В 1973 г. Чарльз Жаррот сделал римейк с Питером Финчем и Лив Ульман, но очень неудачный]. Выйдя из кино, Карен вытирала глаза моим носовым платком.
— Я их ненавижу, Джозеф! Им достаточно бросить мне несколько скрипичных нот и этого старого Рональда Кольмана — и я уже при смерти.
Я хотел взять ее за локоть, но не стал, а уставился в тротуар и порадовался, что она есть.
— Пару месяцев назад у меня был парень, и он водил меня в кино на подобные фильмы, а потом злился, что я плачу! А чего же он ожидал? Что я буду конспектировать? Уж эти мне нью-йоркские интеллектуалы с чернилами вместо крови!
— У тебя кто-то есть?
— Нет, этот парень был моим последним серьезным увлечением. Можно, конечно, ходить на вечеринки. Однажды я даже зашла в бар для одиночек, но не знаю, Джозеф, кому это нужно? Чем старше я становлюсь, тем разборчивее. Это признак старческого слабоумия, да? Только я захожу в эти невротические заведения, глаза у всех выпучиваются, как телевизоры. Меня это подавляет.
— И как звали твое последнее увлечение?
— Майлз. — Она произнесла это как «Моллз». — Он известный книжный редактор. И отклонил меня, как рукопись.
— Вот как? Ему не понравился твой стиль?
Она посмотрела на меня и ткнула под ребра. Потом замерла посреди тротуара и подбоченилась.
— Тебе действительно хочется узнать или просто треплешься?
Прохожие следовали мимо с ухмылками и таким выражением на липе, словно понимали, что мы ссоримся. Я сказал, что хочу знать. Засунув руки в карманы пальто. Карен зашагала дальше.
— Майлз постоянно носил часы, даже когда мы занимались любовью. Представляешь? Я просто с ума сходила. Зачем люди так делают, Джозеф?
— Что делают? Носят часы? Никогда об этом не задумывался.
— Никогда не задумывался? Джозеф! Не пугай меня. Я очень на тебя надеюсь. Зачем мужчине часы, когда он занимается любовью? У него что, расписание? Что бы ты сделал, если бы женщина легла в постель с огромным «таймексом» на руке? А? — Она снова замерла на полушаге и уставилась на меня.
— Ты это серьезно, Карен?
— Серьезно, не сомневайся! Майлз носил эту огромную стофунтовую штуковину. Все время. Она была как глубинная бомба. И я в конце концов чуть не взорвалась. А потом потеряла покой, потому что она тикала…
— Карен…
— Не смотри на меня так. Вот и он смотрел точно так же, когда я ему про это говорила. Послушай, женщина хочет, чтобы мужчина ею восхищался, обожал ее. Она хочет, чтобы он забыл обо всем на свете и спрыгнул с края прямо в ад! А не так: тик-так, тик-так — семь часов восемь минут тридцать секунд. Ты меня понимаешь?
— Чтобы восхищался и обожал?
— Вот именно. Не сбивай меня с толку, — попросила она.
Мы вернулись к ней выпить кофе. Снова пошел дождь. Капли громко барабанили в балконные стекла. Гостиная казалась крепостью, островком в океане непогоды. Синяя кушетка, пушистый ковер, белые лужицы мягкого света в каждом углу. Резкий контраст являли репродукции на стенах. Мне представлялось, что к этой мягкости и буйству красок пошли бы клоуны Бернара Бюффе и голуби Пикассо, но все оказалось иначе [76]. Над обеденным столом висел эстамп Фрэнсиса Бэкона [77] в матовой серебряной раме. Я не мог разобрать, что происходит на картине, только понял, что кто-то растекается. Строй завершали Отто Дикс [78], Эдвард Хоппер [79] и Эдвард Мунк [80].
Когда она вошла с кофе, я рассматривал большую репродукцию мунковского «Крика».
— Что за мрачные картины, Карен?
— А что, по-моему, очень музыкально. Аккомпанемент к ночным кошмарам.
Она уселась на краешек кушетки и самыми изящными движениями, какие только возможны, поставила две чашки на кофейный столик с двумя миниатюрными плетеными подставочками. С такой же заботой маленькие девочки устраивают чаепитие своим куклам и плюшевым мишкам.
— Майлз говорил, что я скрытая психопатка — с моими дешевыми туфлями и лимонными блузами и свитерами а-ля мисс Сказочная Страна. Тебе положить сахару? Ох, Майлз… Ему надо было стать сценаристом для французских фильмов. Надеть такое длинное, до колен, суровое кожаное пальто и ходить под дождем, и чтобы с губы свисала сигарета «Голуаз». Вот, Джозеф, надеюсь, ты любишь крепкий кофе. Это итальянский, очень хороший.
Я сел рядом с ней.
— Ты так и не объяснила, почему любишь такие меланхолические картины.
Она деликатно отпила из чашки.
— Джозеф, ты ранишь мои чувства.
— Что? Почему? Что я такого сказал?
— Ты говоришь, любезный друг, что я должна любить такие-то картины, потому что одеваюсь и говорю в такой-то манере. Ты считаешь, что я не должна любить ничего черного, или печального, или одинокого, потому что… А как вам понравится, сэр, если я и вас помещу в какой-нибудь ящичек?
— Не понравится. Ты права.
— Знаю, что не понравится. Ты меня еще и не знаешь как следует — а уже туда же. Интересно, как тебе понравится, если я скажу: «Ах, ты писатель! Это значит, ты должен любить трубку, Шекспира и ирландских сеттеров. У твоих ног!»