страшила.
Но были и такие, кто не хотел знать, что им суждено. Оказывается, можно было и не знать. Согласно заведенному много лет назад порядку, старейший член семьи отвечал за полученную от Франса историю своей фамилии — настоящую и будущую, во всех подробностях. Всякий желающий узнать, что ему суждено, мог по достижении восемнадцати лет пойти к «старейшине» и задать любые вопросы.
Когда я спросил одного работника супермаркета, не хотел бы тот прожить дольше пятидесяти двух лет, отведенных ему Франсом, он посмотрел на меня как на сумасшедшего:
— Зачем? Сейчас я могу делать что захочу. Да за полсотни лет человек может все на свете успеть!
— Но это так… замкнуто. Не знаю… а вас клаустрофобия не мучает?
Артритной рукой он вытащил из кармана служебного комбинезона дешевую черную расческу и провел ею по таким же черным волосам.
— Вовсе нет. Послушай, Том, мне теперь тридцать девять, так? Я знаю наверняка, что через тринадцать лет умру. И никогда не беспокоюсь — о смерти там, ну и о прочем. А ты беспокоишься, правда? Иногда, наверно, встаешь утром и говоришь себе: «Может быть, сегодня я умру» или «Может быть, сегодня покалечусь». Что-нибудь в таком духе. А мы же об этом совсем не думаем. Да, у меня артрит, а умру я от рака в пятьдесят два года. Ну и кому сейчас лучше, тебе или мне? Если честно?
— Можно еще спросить?
— Конечно, валяй.
— Вот, скажем, я галенец и узнаю, что завтра утром должен умереть — что вы переедете меня на своем фургоне. А если я засяду дома и вообще не буду выходить, что тогда? Возьму и спрячусь в чулан на целый день, и вы не сможете меня переехать.
— Ну и умрешь в своем чулане в тот самый момент, когда должен попасть под мою машину.
В отцовском фильме «Саfи de la Paix» есть одна сцена, которую я всегда любил и которая то и дело вставала у меня перед глазами, пока я обходил Гален.
Ричард Элиот, он же «Шекспир», а заодно лучший английский тайный агент в оккупированной Франции, раскрыт. Через друзей-подпольщиков он отсылает свою жену, а потом идет в «Саfи de la Paix» и ждет, когда придут фрицы и арестуют его. Он заказывает себе
— Герр Элиот?
Немецкий офицер — из разряда хороших плохих парней (кажется, его играл Курт Юргенс[106]); у него хватило ума выследить Шекспира, но по ходу дела зародилось уважение к человеку, которого должен арестовать.
Папа отрывается от книги и улыбается:
— Привет, Фукс.
С кровожадной ухмылкой приближается другой наци, но Фукс хватает его за руку и велит вернуться в машину.
Отец расплачивается, и вдвоем они медленно пересекают улицу.
— Элиот, а если бы вам удалось вырваться, что бы вы сделали, вернувшись домой?
— Что бы сделал? — Отец смеется и долго смотрит в небо. — Не знаю, Фукс. Иногда такая возможность пугала меня больше, чем арест. Забавно, правда? Может быть, в глубине души я все время надеялся, что вот так и выйдет, чтобы мне никогда не пришлось беспокоиться о своем будущем. А вы когда-нибудь задумывались, что будете делать, когда Германия проиграет войну?
Сколько откровенных разговоров провел я за свои годы, до трех часов ночи лихорадочно пытаясь объяснить цель жизни сонному товарищу по комнате или очередной подружке? В итоге я настолько увязал во всех этих противоречивых ответах и бесконечных возможностях, что засыпал или переходил к любовным играм, или погружался в пучину отчаяния, поняв, что ничего-то я не знаю.
А перед галенцами такой проблемы не стояло. Они исповедовали чистейшей воды кальвинизм — с поправкой на то, что им не приходилось волноваться о своем загробном житье-бытье. Кто они и что им суждено — этого они не могли изменить; но точное знание, что на выпускном экзамене они получат «хорошо» или «удовлетворительно», целиком и полностью определяло течение их будней.
Саксони наконец сняли гипс, и хотя она еще прихрамывала, поскольку нога исхудала и ослабела, однако настроение необычайно поднялось.
Листья уже в полном составе десантировались с деревьев и облепили асфальт. Дни укорачивались, стали дождливыми или пасмурными, или и то и другое одновременно. Центр жизни переместился под крышу. По вечерам в пятницу в спортзале тренировалась баскетбольная команда, и там всегда была давка. В кинотеатре, в магазинах отбою не было от посетителей. Из домов тянуло сытными зимними обедами, сырой шерстью пальто, пыльной скученностью варежек, носков и вязаных шапочек с помпонами, сушащихся на батареях.
Я думал обо всех других маленьких галенах, где тоже готовились к зиме. Цепи для колес, масло для калориферов, новые санки, птичий корм для уличных кормушек, вторые оконные рамы, каменная соль для подъездных дорожек…
Во всех маленьких галенах делались одни и те же приготовления, только «во внешнем мире» человек садился в машину и ехал в лавку, не подозревая, что на полпути его занесет и он разобьется и погибнет. Его жена несколько часов не будет ничего знать. Потом, возможно, кто-то из друзей обнаружит искореженную машину, увидит серый дымок, по-прежнему клубящийся из выхлопной трубы, растапливающий грязный снег.
Или старик в штате Мэн натянет добротный теплый кардиган и зеленые твидовые штаны, не догадываясь, что через два часа его свалит сердечный приступ, когда он будет пристегивать поводок к ошейнику своей таксы.
Миссис Флетчер выяснила, когда у меня день рождения, и испекла мне огромный несъедобный морковный пирог. Я также получил кучу подарков. Когда я входил к кому-нибудь домой, меня обязательно ждал пирог или какой-нибудь подарок. Я получил чучело барсука, десять рыболовных наживок ручной работы и первое издание «Никто не смеет назвать это предательством» [107]. Я возвращался со своих обходов, а Саксони у двери улыбалась и качала головой задолго до того, как я предъявлю очередное сокровище.
— Ты здесь пользуешься успехом, а? — Она поднесла к глазам стереоскоп от Барни и Тельмы и глянула на Доббс-Ферри, штат Нью-Йорк[108].
— Эй, послушай, Сакс, эта штука стоит немалых денег. Со стороны здешнего народа действительно очень мило…
— Томас, не будь таким тонкокожим. Я просто говорила, что это должно быть очень приятно, когда ты так всем нужен.
Я не знал, серьезно это она или в шутку, но если бы мне пришлось ответить, я бы согласился — в самом деле очень приятно. Конечно, я понимал, почему многие галенцы ведут себя так — не настолько уж я наивен, — но также понял, каково это, когда все тебя уважают, и любят, и благоговеют перед тобой: это чертовски приятно. Я на мгновение приобщился к тому, с чем моему отцу и Маршаллу Франсу приходилось жить большую часть своей жизни.
Франс сел на грузовой пароход «Артур Беллингем» рейсом Ливерпуль—Нью-Йорк. В пути он познакомился с одной еврейской парой и увлекся их девятнадцатилетней дочерью. Потом он встречался с девушкой в Нью-Йорке, но их отношения не имели продолжения. Он нанялся к Лученте и снял комнату в гостинице для проезжих, всего в квартале от похоронного бюро.
— Анна, а почему ты соврала, когда я спрашивал, как долго твой отец работал у Лученте?
Она устроилась за столом в гостиной с плошкой рисовых хлопьев, и слышалось, как они похрустывают